Вполне определившаяся к 1909 г. тенденция свертывания буржуазных реформ, обещанных царизмом в 1905 г. и частично разработанных правительством Столыпина в 1906-1907 г., и явное усиление влияния крепостнических элементов придворной камарильи быстро отрезвили те буржуазные слои, которые в первые месяцы после третьеиюньского переворота возлагали надежды не только на карательную, но и на реформаторскую политику «российского Бисмарка». Следствием этого явилось «левение» буржуазии, вызванное «тем объективным фактом, что, несмотря на столыпинское подновление царизма, обеспечения буржуазной эволюции не получается».[1] Проявлявшиеся уже весной признаки «левения» буржуазии стали более отчетливыми после министерского кризиса, а особенно с осени 1909 г.

Одним из важных симптомов усиления оппозиционных настроений буржуазии было ее растущее разочарование в октябристах, которое в сентябре 1909 г. привело к поражению «Союза 17 октября» и победе кадетов на дополнительных выборах в Думу от первой курии Москвы, бывшей ранее одной из важнейших опор октябризма. Но в общем процесс «полевения» буржуазии не вел к переходу ее под знамя кадетов, остававшихся для большинства торгово-промышленных кругов чересчур «левыми». Политически активные лидеры московской буржуазии, переходившей в оппозицию к правительству, приступают поэтому к выработке собственной политической платформы, которая находит свое выражение прежде всего на страницах газеты «Утро России», начавшей выходить с 15 ноября 1909 г. Финансирование газеты осуществляли П. П. и В. П. Рябушинские, А. И. Коновалов, Н. Д. Морозов, С. Н. Третьяков, С. И. Четвериков и другие крупные капиталисты.[2] Главным в программе «Утра России» было подчеркивание роли, которую предстоит сыграть буржуазии в политическом и экономическом развитии России, причем интересы буржуазии противопоставлялись интересам поместного дворянства. «В настоящее время, - писала газета 2 декабря 1909 г., - положение таково, что на политику будет оказывать влияние или аграрный класс, или торгово-промышленный... Союз аграриев с торгово-промышленным классом был бы противоестественным».

Подчеркивание противоположности интересов буржуазии и дворянства означало разрыв с философией и тактикой октябризма, строившихся [473] на тезисе о единстве их интересов. Этот разрыв был вполне осознан публицистами «Утра России», доказывавшими мнимость тех или иных колебаний «Союза 17 октября» влево именно тем, что он является в сущности союзом аграриев, и «защита конституционализма» не вызывается для него «никаким реально-политическим мотивом».[3] Не желая ждать, пока процесс разложения дворянства совершится сам собой, «Утро России» (1910, 23 июня) объявляло «борьбу с аграриями и с аграрной идеологией» главной задачей «всех прогрессивных групп русского общества». Стремление оттеснить дворянство экономически и политически вело с неизбежностью к критике власти, связь которой с помещиками отчетливо сознавалась идеологами либеральной буржуазии. Признавая, что в 1905 г. буржуазия помогла реакции подавить революцию (и ставя это ей в заслугу), П. Рябушинский в своей газете («Утро России», 1910, 18 мая) декларировал, что теперь «реакция... в свою очередь начинает вызывать отпор со стороны буржуазии».

Другим важным симптомом «левения» буржуазии был начавшийся отход от подчеркнутой аполитичности ее представительных организаций, в том числе съездов представителей промышленности и торговли. Хотя большинство руководителей съездов, возглавленное одним из столпов октябризма Г. А. Крестовниковым, по-прежнему противилось обсуждению общеполитических вопросов, на четвертом съезде (ноябрь 1909 г.) был поставлен доклад представителя одесских промышленников С. И. Соколовского об организации буржуазии во всероссийском масштабе. Соколовский призывал «торгово-промышленное население» к тому, чтобы оно «сознало свою политическую роль в стране» и «потребовало своего места в делах государства».[4] Новые ноты прозвучали и в докладе секретаря Совета съездов А. А. Вольского. Если в аналогичном докладе его на третьем съезде в 1908 г. речь шла только об экономической политике царизма, то в 1909 г. Вольский требовал от власти не мешать «организации более уравновешенных и спокойных элементов».[5] При этом имелись в виду не только буржуазные организации, но и рабочие союзы, во главе которых Вольский надеялся увидеть оппортунистических лидеров.

«Левение» буржуазии сказывалось и на позиции «Союза 17 октября», который проявлял все большее нетерпение в отношении обещанных реформ и все меньшую веру в правительственные способы «успокоения». Октябристы не могли по самой своей природе перейти в оппозицию царизму. Но быстрое осуществление хоть части реформ и устранение наиболее вопиющих проявлений беззакония были для октябристов единственным шансом сохранить влияние в буржуазных кругах. Поэтому критика незакономерных действий властей и попытки настоять на проектах, от которых само правительство уже отказывалось, стали после министерского кризиса составной частью политики октябристов.

Центральное место в политической кампании октябристов заняла речь [474] Гучкова 22 февраля 1910 г. при обсуждении сметы МВД. Он начал ее с признания, что октябристы чувствуют себя изолированными и в стране, и в Думе. Но вину за эту изоляцию Гучков возлагал на политику правительства. Охарактеризовав положение в стране как состояние «до известной степени» прочного успокоения, достигнутого не только карательными мерами, но и обещанием реформ, Гучков заявил: «Я и мои друзья уже не видим прежних препятствий, которые оправдывали бы замедление в осуществлении гражданских свобод», и потребовал «более быстрого водворения у нас прочного правопорядка на всех ступенях нашей государственной и общественной жизни». Расшифровывая это требование, он назвал устранение препятствий, которые встречают выработанные Думой законопроекты при прохождении через Государственный совет (т. е. изменение в нем расстановки сил), освобождение местной администрации от зависимости от крайне правых, отказ от административной ссылки и преследований печати и резюмировал позицию своей фракции словами: «Мы, гг., ждем».[6]

Неопределенность требований, сформулированных Гучковым в общих словах, подчеркивала нежелание вступать в конфликт со Столыпиным, от которого октябристы и ждали реализации пх программы. Тем не менее речь Гучкова имела, как это сразу отметил В. И. Ленин, «крупное симптоматическое значение». «„Мы ждем", - расшифровывал В. И. Ленин выступление октябристского лидера, - обращался г. Гучков в Думе к царскому правительству, констатируя этим, что до сих пор буржуазия, душой и телом отдавшаяся контрреволюции, не может признать свои интересы обеспеченными, не может видеть ничего действительно прочного и устойчивого в смысле создания пресловутого „обновленного" строя».[7] Далее В. И. Ленин подчеркивал: «...даже октябристы качают головой, говоря, что „они ждут" реформ и не могут дождаться...».[8]

По иронии истории Гучков, а затем и столыпинская «Россия» заговорили об «успокоении» как раз тогда, когда в стране наметились признаки нового, пока еще очень медленного подъема рабочего и демократического движения. В январе 1910 г. большевистский «Социал-демократ» с радостью, а кадетская «Речь» с тревогой отмечали возрождение революционных настроений в рабочей массе. Преодоление вызванной разгулом реакции временной усталости рабочих способствовало оживлению работы большевистских организаций на местах, а деятельность большевиков в свою очередь поднимала пролетариат на новые выступления.

Со второй половины 1910 г. наблюдается активизация большевистских партийных организаций. Восстанавливаются районные центры в Петербурге и Москве. С весны 1911 г. усиливается деятельность областного бюро Центрального промышленного района, восстановившего связи с партийными комитетами ряда городов. Большевики стали готовить общепартийную конференцию, для созыва которой осенью 1911 г. в трудных условиях подполья была создана Российская организационная комиссия, [475] ставшая партийным центром внутри страны. Огромную работу по возрождению и укреплению партийных организаций вел большевистский центр за границей во главе с В. И. Лениным. Большую роль в этом играли газеты «Социал-демократ» и «Рабочая газета». Редактором и активнейшим автором обеих газет был В. И. Ленин, на их страницах выступали видные деятели большевистской партии и рабочие социал-демократы. Заграничный большевистский центр и редакции «Социал-демократа» и «Рабочей газеты» поддерживали связи более чем со 130 социал-демократическими организациями в России, газеты по неполным данным доставлялись в 1910-1911 г. в 125 различных пунктов страны, не считая Польши и Прибалтики.[9] Чрезвычайно важным событием в жизни партии было налаживание легальной печати в России - сначала газеты «Наш путь» в Москве (май 1910 г.), а затем «Звезды» в Петербурге (декабрь 1910 г.). В декабре в Москве был издан первый номер легального большевистского журнала «Мысль». В условиях третьеиюньского режима большевистские органы, преследуемые цензурой и полицией, не могли просуществовать долго - вышло всего 8 номеров «Нашего пути» и 5 номеров «Мысли». Но сам факт их издания и поддержка, оказанная газетам рабочими (благодаря чему «Звезда» продержалась до весны 1912 г., когда на смену ей пришла ежедневная газета «Правда»), были свидетельством поворота в политической ситуации в стране.

Заметным признаком начала нового этапа было оживление забастовочного движения. Летом 1910 г. в Москве прошли стачки на 15 предприятиях, в которых участвовало до 15 тыс. человек. Стачками руководили социал-демократы, вырабатывавшие идентичные требования бастующих на всех предприятиях. Вслед за тем происходят стачки в Варшаве, Лодзи, Саратове, на строительстве Амурской железной дороги и т. д. Общее число забастовок во втором полугодии 1910 г. возросло по сравнению , с первым в 1.5 раза, причем ведущее место в забастовочном движении 1910 г. принадлежало рабочим Москвы и губернии, на долю которых пришлось более 30% всех стачечников России.[10]

Ярким проявлением подъема революционных настроений широких масс страны стали студенческие и рабочие забастовки и демонстрации в связи со смертью Л. Н. Толстого в ноябре 1910 г. Студенческие волнения начались еще за месяц до того, поводом для них послужили похороны председателя I Думы кадета С. А. Муромцева. Эти демонстрации дали возможность «открытого и сравнительно широкого выражения протеста против самодержавия»,[11] в резолюциях студенческих сходок высказывались надежды на новую революцию, которая избавит Россию «от кровавых рук столыпинских ставленников».[12] После смерти Л. Н. Толстого во всех университетских городах, а особенно в Петербурге и Москве, начались сходки, на которых не только чествовалась память писателя, но и выдвигался лозунг отмены смертной казни, активным противником которой был Л. Н. Толстой. Большевистская партия выдвинула [476] план превращения манифестаций по случаю смерти Л. Н. Толстого в демонстрацию против самодержавного строя. «Несомненно, смерть Толстого создаст настроение, - говорилось в письме большевистского центра Я. М. Свердлову, возглавлявшему в тот момент петербургскую организацию. - Необходимо его использовать. Бросьте лозунг - Долой палачей».[13] По призыву революционных студенческих организаций 11-14 ноября состоялись массовые студенческие демонстрации в Петербурге, Москве, Киеве, Харькове и других городах. Эти демонстрации были поддержаны забастовками и траурными митингами рабочих ряда предприятий Петербурга и Москвы.

Уже при первых известиях о демонстрациях в Петербурге В. И. Ленин написал для сверстанного номера «Социал-демократа» статью, дав ей название «Не начало ли поворота?».[14] Месяц спустя в статье «Начало демонстраций» В. И. Ленин уже с уверенностью отмечал: «Полоса полного господства черносотенной реакции кончилась. Начинается полоса нового подъема. Пролетариат, отступавший... начинает переходить в наступление... Пролетариат начал (В. И. Ленин имел в виду летние стачки 1910 г., - В. Д.). Другие, буржуазные, демократические классы и слои населения, продолжают. Смерть умеренно-либерального, чуждого демократии, председателя I Думы, Муромцева, вызывает первое робкое начало манифестаций. Смерть Льва Толстого вызывает - впервые после долгого перерыва - уличные демонстрации с участием преимущественно студенчества, но отчасти также и рабочих. Прекращение работы целым рядом фабрик и заводов в день похорон Толстого показывает начало, хотя и очень скромное, демонстративных забастовок».[15]

В декабре студенческие забастовки приобрели еще больший размах в связи с самоубийством группы политических заключенных в Зерентуйской тюрьме в знак протеста против применения к ним телесных наказаний. Правительство исключило из университетов и выслало в северные губернии наиболее активных участников студенческих выступлений и приостановило действие Правил 11 июня 1907 г., полностью запретив любые студенческие организации и собрания. Студенты ответили всероссийской забастовкой, проходившей в течение января-марта 1911 г. Поскольку руководство Московского университета запротестовало против полицейских методов подавления забастовки, Министерство просвещения отстранило ректора А. А. Мануйлова и его помощников от преподавания в университете. В знак солидарности с ними университет покинули 130 профессоров и преподавателей (1/3 всего состава), в том числе К. А. Тимирязев, Н. Д. Зелинский, В. И. Вернадский и др.

Параллельно нарастало рабочее движение. В 1911 г. число стачек и их участников выросло по сравнению с 1910 г. более, чем вдвое. При этом доля политических забастовок увеличилась с 5.1% в 1910 г. (при 7.6% участников) до 7.3% в 1911 г. (при 20.5% участников).[16] Наибольшего размаха рабочее движение достигло летом 1911 г., когда прошли [477] забастовки портовых рабочих в Петербурге и Одессе, крупные стачки в Центральном промышленном районе. Экономические забастовки носили наступательный характер и в 58% случаев приводили к победе бастующих. Острый и упорный характер имели и политические выступления рабочих, особенно в связи с запросом социал-демократической фракции по поводу третьеиюньского переворота и незаконного ареста социал-демократических депутатов II Думы.[17]

Борьба пролетариата оказывала революционизирующее воздействие на крестьянство и на армию. Департамент полиции с тревогой констатировал в отчете за 1911 г., что армия «состоит из менее устойчивых элементов, чем в прежнее время. Не говоря уже о фабричных рабочих, мастеровых, приказчиках и городской интеллигенции, большею частью весьма развращенных в политическом отношении, нужно сознаться, что и крестьяне, коими главным образом комплектуется армия, подверглись уже сильному влиянию революционной морали».[18]

Начало революционного подъема обострило противоречия между различными политическими течениями буржуазного и помещичьего лагерей по вопросу о способах предотвращения революции и прежде всего - о соотношении реформы и революции.

Тезис о реформах как побочном следствии революции был чужд политическим лидерам и идеологам как самодержавно-крепостнического, так и либерально-буржуазного лагерей. Из революции 1905-1907 гг. буржуазные лидеры извлекли только одни вывод - об абсолютной неприемлемости для них революционных методов борьбы против самодержавия и, следовательно, о нежелательности участия широких масс в этой борьбе. Все их планы строились поэтому в расчете на то, что поворот царизма от реакции и опоры на крепостническое дворянство к реформам п соглашению с буржуазией и буржуазной интеллигенцией «произойдет ранее, чем созреет широкое народное движение и даст предупредить это последнее».[19] Из этого вытекало стремление кадетов подчинить своему влиянию демократические массы и приучить их к кадетскому «государственному языку» компромиссов с царизмом, а также апелляции к царизму в попытке убедить его в совместимости буржуазных реформ с его интересами, более того - в необходимости этих реформ именно в его интересах. «Наше слово есть слово предупреждения», - обращались кадетские ораторы в Думе к правительству, стараясь внушить ему, что «тот, кто задерживает эволюцию, тот создает революцию».[20]

В целом, однако, перспектива революции казалась кадетским лидерам довольно далекой. В докладе на ноябрьской конференции 1909 г., оцененном В. И. Лениным как «последнее слово русского либерализма»,[21] Милюков, специально занялся анализом расстановки политических сил в стране и обоснованием тактики кадетов на последующий период. Он охарактеризовал общую обстановку как «длительный и затяжной кризис», порожденный тем, что «причины массового недовольства не [478] исчезли».[22] При этом он говорил, что кадеты не только не желают новой революции, но и категорично утверждал, будто она вообще не является «делом ближайшего момента», а потому нужно быть готовыми «к затяжному ходу процесса»[23] в ожидании того времени, когда революционные методы «наглядно обнаружат в глазах масс свою непригодность» и «восторжествует принцип легальной конституционной борьбы».[24]

Неудовлетворенные политикой Столыпина кадеты отчетливо чувствовали и недовольство народных масс. Первые же признаки нового подъема были отмечены Милюковым в самом начале 1910 г., а в мае он с думской трибуны предупреждал, что в стране «терпение слабеет».[25] Студенческие волнения ноября-декабря повергли в трепет кадетов, увидевших в этих волнениях «знакомое начало знакомого круга». «„Дети", наши дети опять „борются" за что-то иное, чем мы в третьей Думе, - с горечью писала «Речь» (1910, 12 нояб.). - Можем ли мы сказать им, что все нам и им необходимое мы сделаем без них и за них? Увы, сказать и обещать этого мы не можем». Ощущение накаленности политической атмосферы в стране побуждало кадетов заострять критику правительства, упрекать его в том, что оно само своими полицейскими бесчинствами вызывает революционные настроения (для либерализма вообще весьма свойственно объяснение революционного движения не социально-экономическими причинами, а «провокацией» властей, и объяснение разгула реакции «крайностями» революции).

Но в 1910-1911 гг. признаки нового подъема еще воспринимались кадетами как отголоски «старой революционной бури»,[26] и В. А. Маклаков говорил, что, несмотря на провокации правительства, «смута действительно прекращается»,[27] а «Речь» (1910, 17 окт.) писала о неизбежности в будущем «полного осуществления обещаний 17-го октября». Подобные высказывания не были проявлением лишь показного оптимизма, предназначенного для публичного употребления. Даже в мае 1911 г., после «конституционного кризиса», обнаружившего беспочвенность надежд на эволюцию царизма в желательном либералам направлении, Милюков на очередной кадетской конференции говорил о возможности создания более нормальных условий функционирования конституционного строя[28] и предлагал в качестве шага к созданию таких условий идти на выборы в IV Думу под лозунгом «конституции попроще», не выдвигая на первый план программных требований в социальных вопросах. Тогда же Н. А. Гредескул предлагал не допускать и мысли, будто «на очередь снова могут встать революционные пути».[29] Страх перед революцией и [479] неверие в нее кадетов отмечал в мае 1911 г. и В. И. Ленин в статье «„Сожаление" и „стыд"».[30]

Все эти заявления не были результатом личной политической недальновидности тех или иных кадетских вождей. Будучи, по собственному признанию, представителями «средних классов, которые ни на какую революцию по существу не способны»,[31] кадеты цеплялись за либеральную утопию о возможности «без ожесточенной и до конца доведенной классовой борьбы, добиться сколько-нибудь серьезных улучшений в России, в ее политической свободе, в положении масс трудящегося народа»,[32] именно потому, что они не занимали самостоятельного положения в этой борьбе. Зажатые между реакцией и революцией и боясь революции больше, чем реакции, кадеты упорно не хотели видеть неизбежности революции, упорно держались за свои «конституционные иллюзии», с готовностью находя в каждом действительном или мнимом жесте правящих верхов в их сторону доказательство сохранения перспективы легальной конституционной эволюции царизма.

Сходной была оценка момента, даваемая прогрессистами.

«Утро России» утверждало, что «на ближайшие годы» революционная перспектива в стране исключена, и «оппозиция еще довольно долго обречена оставаться оппозицией», поскольку «условия русской жизни» «не оправдывают в настоящий момент каких бы то ни было радикальных постановок вопроса о форме правления».[33] Следствием этого были и постоянное уговаривание власти самой стать на путь реформ, и рекомендации оппозиционным фракциям в Думе не увлекаться демонстративными выступлениями, а вносить «деловые» законопроекты, имеющие шансы пройти через обе палаты.[34] Критикуя октябристов за их склонность к сотрудничеству с правительством, «Утро России» на практике сползало к тому же. В условиях начинающегося нового революционного подъема орган Рябушинского с января 1911 г. стал настойчивее призывать царизм совершить поворот «к сотрудничеству с конституционными, умеренно-прогрессивными элементами народного представительства», чтобы избавить страну от угрозы «кошмарного финала» - революции.[35] Для осуществления этого поворота «Утро России» (11 марта) рекомендовало призвать к управлению страной «людей дела и житейского опыта» из числа членов Думы, соглашаясь на то, чтобы поначалу это были даже октябристы и националисты. При этом газета все еще считала, что страна переживает «период пониженного общественного настроения», во время которого перевод политики в желательное буржуазии русло может быть осуществлен «мирно и спокойно».[36]

Для октябристов оптимизм в отношении возможности осуществить буржуазные реформы и предотвратить ими революцию были обязательной составной частью политического кредо. Будучи партией компромисса [480] между буржуазией и поместным дворянством, октябристы не видели и не могли видеть несовместимости интересов крепостников-помещиков с самыми умеренными буржуазными реформами и полагали, что «объявлять русское землевладение, как якобы „феодальное", главным врагом русского прогресса - несправедливо».[37] Поэтому до министерского кризиса 1909 г. октябристы твердо уповали на то, что «правые могут еще, пожалуй, торжествовать частичные победы, но победить вообще - не могут».[38] После кризиса судьба столыпинских реформ стала вызывать у октябристов тревогу, и именно потому они стали говорить об угрозе новой революции как об альтернативе отказу от реформ. Саму же обстановку в России даже в 1911 г. октябристы продолжали оценивать как обстановку «прекратившегося пожара» и «наступившего успокоения», убеждая самих себя в том, что в стране распространяются идеи правопорядка и благодаря этому «прогресс возможен без переворота и без революции».[39]

Таким образом, различия социальных слоев и групп, составлявших главную опору кадетов, прогрессистов и октябристов, а также программные разногласия этих партий обусловливали различную глубину их недовольства политикой правительства Столыпина и в еще большей мере степень и формы публичного проявления этого недовольства. Но общность контрреволюционной идеологии и приверженность конституционным утопиям вели к тому, что все три партии предлагали в качестве единственно возможного пути, гарантирующего, якобы, от нового революционного взрыва, скорейшее осуществление реформ, обеспечивающих упорядочение конституционного строя. При этом между октябристами и кадетами сохранялись серьезные разногласия в трактовке самих понятий «реформа» и «конституция», и В. И. Ленин подчеркивал в этой связи, что они не сошлись бы «ни на правовых формулах, выражающих конституцию, ни на определении того, какие реальные интересы каких реальных классов должна удовлетворять и охранять эта конституция».[40] Эти разногласия проявлялись в попытках кадетов «оседлать» министерские и октябристские проекты поправками, идущими дальше в направлении буржуазно-либеральной перестройки государства и общества, и в имманентной тяге октябристов к Столыпину и глубоко укоренившейся у них неприязни к кадетам как «пособникам революции». Но достаточно отчетливо осознаваемое обоими флангами помещичье-буржуазного центра отсутствие в их собственной социальной среде сил, способных сдвинуть с мертвой точки дело буржуазного преобразования России, и невозможность для контрреволюционного либерализма обратиться к народным массам предопределяли тактику «разумного компромисса», который у кадетов означал приемлемость их предложений для октябристов, а у последних приемлемость их проектов для Столыпина.

Пределом решимости октябристско-кадетского большинства было более частое использование самостоятельной думской законодательной инициативы. Осенью 1910 г. октябристы внесли в Думу законодательные [481] предположения о введении земства в ряде неземских губерний и о принятии на счет казны части обязательных земских расходов, а кадеты - об улучшении земских финансов,[41] подталкивая правительство к более быстрому и полному осуществлению им же самим провозглашенной земской реформы. Наиболее значительным шагом Думы в этой тактике было принятие в мае 1911 г. законопроекта о расширении ее бюджетных прав, внесенного кадетами еще в 1907 г. Но даже принимая этот демонстративный проект, заведомо обреченный на провал в Государственном совете, октябристы выхолостили и без того умеренные кадетские предложения, подчеркивая свою неизлечимую лояльность кабинету, выступления с критикой которого всегда рассматривались «Союзом 17 октября» не как переход в оппозицию правительству, а как борьба за осуществление его собственной программы. Говоря об активности октябристов и кадетов в использовании думской законодательной инициативы, следует также иметь в виду, что в 1911 г. на их тактике сказывались расчеты, связанные с предстоявшими через год выборами в IV Думу.

Все реформы, о которых, таким образом, шла речь, ограничивались тесными рамками частичного увеличения прав Думы и, прежде всего, распространением местного самоуправления на до того лишенные его губернии. Эти реформы в случае проведения их в жизнь никоим образом не могли устранить причин недовольства широких народных масс и предотвратить или хотя бы замедлить нарастание нового революционного кризиса. Претендуя на более значительное участие в управлении в центре и на местах, октябристская и либеральная буржуазия так же игнорировала интересы рабочего класса и крестьянства, как это делали царизм и поместное дворянство. В этом, в частности, сказывалась и недооценка близости нового революционного взрыва. Выдвигая на первый план борьбу за политические реформы и отводя социальным вопросам роль «вспомогательного орудия» в этой борьбе,[42] Милюков даже в 1911 г. мотивировал это тем, что, якобы «на местах не приходилось встречать единодушного подчеркивания» необходимости включения социальных вопросов в программу ближайших требований.[43] Из видных кадетских деятелей, пожалуй, только Н. Н. Щепкин настойчиво заговорил о том, что «собственный интерес командующих классов» должен был бы побуждать их делать хотя бы минимум необходимых уступок трудящимся, ибо иначе «придется дать значительно больше в будущем». Щепкин при этом недвусмысленно намекал: «Я опасаюсь, что они (рабочие, - В. Д.) действительно лучше нас знают, как заставить нас стать на путь социальных реформ».[44]

Объективная необеспеченность буржуазной эволюции царизма, определяемая расстановкой классовых сил в стране, проявлялась и в отсутствии в Думе прочного большинства для проведения буржуазных реформ [482] и в столыпинско-октябристском, и в октябристско-кадетском вариантах. Правительственное большинство (от умеренно правых, ставших с октября 1909 г. «русской национальной фракцией», до октябристов) стало к третьей сессии Думы минимальным из-за выхода из октябристской фракции тридцати депутатов, частично перешедших к прогрессистам. Либеральные же поправки были неприемлемы не только для националистов, что исключало создание широкой коалиции, но и для значительной части депутатов «Союза 17 октября». Едва маскируемый фактический раскол октябристской фракции неоднократно сводил на-нет октябристско-кадетское большинство. Результаты голосований в Думе все чаще зависели от случайного соотношения присутствующих на заседании депутатов. В то же время правые в обеих палатах и за пределами все более требовательно выступали против реформ вообще, выдвигая лозунг: «Не надо законодательствовать, а надо только управлять».[45]

В этой обстановке обсуждение каждого следующего проекта из столыпинского «пакета» демонстрировало дальнейший сдвиг правительства вправо, не менявший, однако, враждебного отношения дворянской реакции, добивавшейся полной капитуляции и отставки Столыпина, так и из-за еще сохранявшихся разногласий, так и из-за личного соперничества и антипатий.

Это со всей отчетливостью проявилось уже во время обсуждения реформы местного суда, проходившего в октябре 1909 - марте 1910 г. Центральное место в полемике занимали ликвидация волостного суда и уничтожение судебных функций земского начальника, вызывавшие противодействие правых и части националистов, и установление высокого имущественного ценза для мировых судей, против чего в ходе первого и второго чтения выступала вся оппозиция. Характерной чертой обсуждения был разброд в рядах националистов и октябристов, в результате чего различные статьи законопроекта принимались то право-октябристским, то октябристско-кадетским большинством.

Неудовлетворенные последовательными отступлениями Министерства юстиции от первоначального проекта 1906 г., которые оно делало, внося его во II и III Думы, правые резко выступали и против проекта как такового, и против создания прецедента для осуществления земской реформы и «преобразования земских собраний на демократический лад», в результате чего «теперешние хозяева останутся не у дел».[46] Стремясь любой ценой провалить проект, правые решили голосовать за поправки оппозиции, в частности за отмену имущественного ценза, чтобы сделать проект заведомо неприемлемым для Государственного совета.[47] Это решение вызвало замешательство как у правительства, попытавшегося предупредить правых о недопустимости их тактики,[48] так и у кадетов, не желавших провала реформы, но слишком связавших себя в ходе прений критикой ценза. При третьем чтении кадеты уклонились от голосования, дав этим возможность октябристам и прогрессистам восстановить [483] ценз. Но к этому времени националисты, почувствовав колебания Столыпина в вопросе о судьбе волостного суда, перешли в лагерь противников судебной реформы и вместе с правыми проголосовали за другие поправки оппозиции, предрешавшие отрицательное отношение Государственного совета ко всему проекту.[49]

Судебная реформа была для правых еще одним поводом напасть на всю политику кабинета. В речи Шечкова проект местного суда объявлялся «частью целой серии законопроектов, берущих свое начало oт печальной памяти 1905 г.». Признавая, что правительство Столыпина сползает вправо, Шечков критиковал его за недостаточно быстрое поправение и обвинял в желании усилить собственную власть «параллельна власти царской».[50] Правые видели в реформе ущемление дворянских интересов и требовали считаться «с советом объединенного дворянства, с поместным дворянством, которое ...единогласно в объединенном дворянском собрании постановило сохранить волостной суд».[51]

Еще более очевидными отступление правительства перед натиском справа и разброд в рядах столыпинского большинства в Думе стали в результате обсуждения проекта всеобщего начального образования. Этот проект входил в число программных обещаний Столыпина. Но внесенные весной 1909 г. Правила о начальных училищах несли на себе следы поражения, которое потерпел Столыпин в вопросе о роли дворянства в управлении уездом. С самого начала проект предусматривал сохранение за дворянским предводителем поста председателя уездного училищного совета. Однако, обосновывая это во время думских прений (октябрь 1910 - февраль 1911 гг.), правительственный официоз подчеркивал уже заслуги дворянства вообще в деле «государственного и общественного развития» России и заявлял, что те, кто покушается на права дворянства, стремятся «посягнуть на основы русской государственности».[52] Кроме того, Министерство просвещения отказалось от провозглашенного ранее принципа единства школы, оставив в руках Синода руководство церковно-приходскими училищами. В национальном и вероисповедном вопросах делался шаг назад даже по сравнению с Уставом 1874 г.

Октябристы в думской комиссии переделали министерский проект в духе первоначальной столыпинской программы, подчинив церковно-приходскую школу единому уездному училищному совету и предоставив право выбирать председателя этого совета земскому собранию. Они предложили также допустить для некоторых «культурных» народов России начальное обучение на родном языке. Переделки, произведенные октябристами при помощи кадетов, не меняли ограниченного, по сути дела реакционного характера законопроекта. Тем не менее правые и националисты выступили против любого умаления позиций дворянства и церкви в руководстве школьным делом и против любых уступок национальным меньшинствам России. Вместе с правыми и националистами против октябристских предложений выступали и представители правительства, [484] публично отрекавшегося от тех планов, которые всего четыре года назад признавались необходимыми и неотложными. И снова правые не удовлетворялись уступками кабинета и требовали переработки всех правительственных проектов согласно притязаниям объединенного дворянства.[53]

Ситуация, при которой октябристы оказывались в роли оппонентов правительства, была настолько непривычна для «фракции последнего правительственного распоряжения», что значительная часть ее членов открыто примкнула к право-националистическому блоку. При голосовании раздела о преподавании на родном языке его поддержало менее половины октябристов. Поскольку раздел был все же принят, националисты устранились от дальнейшего обсуждения законопроекта, что дало перевес оппозиции. Немедленно кадеты сняли ряд своих предложений, обреченных на провал при полном составе Думы и носивших демонстрационный характер, а теперь получивших шанс быть принятыми. В этом проявился оппортунистический «реализм» кадетов, надеявшихся, что менее либеральный проект может быть все же одобрен Государственным советом. Напротив, правые стали вотировать и даже сами вносить поправки радикального характера,[54] заведомо неприемлемые для их единомышленников в верхней палате.

Аналогичным образом развивались события и при обсуждении волостной реформы (февраль-март 1911 г.). По иронии истории первый из столыпинских законопроектов, касавшихся перестройки местного самоуправления, был внесен на рассмотрение Думы, когда звезда Столыпина уже закатилась. Октябристы восстановили в правительственном проекте (пострадавшем после столкновения в Совете по делам местного хозяйства) его первоначальные принципы и пошли несколько дальше в организации волостного управления по земскому, а не административному образцу. Но Столыпину было не до собственных принципов, и он предупредил, что правительство считает проект в октябристской редакции слишком либеральным и не будет его поддерживать.[55] Роль правительственного рупора вновь взяли на себя националисты, а правые критиковали и октябристов, и правительство, хотя представитель МВД А. И. Лыкошин систематически выступал с предложениями, не только восстанавливавшими последний правительственный вариант закона, но уводившими еще дальше вправо. Октябристы опять не выдержали глубоко чуждой им роли оппозиции. При втором и особенно третьем чтении они проголосовали за ряд поправок МВД и упорно отмалчивались в прениях, выставляя своих ораторов только для полемики с соседями слева.[56] Правые и националисты, стремясь вообще похоронить волостную реформу, прибегли к ставшему уже постоянным приему - делегируя на заседания лишь немногих депутатов, они дали возможность оппозиции провести ряд либеральных поправок, которые должны были вызвать отрицательную реакцию в Государственном совете. [485]

Конкретные разногласия между помещичьими и буржуазными фракциями в Думе, вызывавшие полемику в связи с названными выше законопроектами, касались, как уже указывалось, больше всего вопроса о роли поместного дворянства в деревне - в местном суде и самоуправлении, в руководстве школьным делом - т. е. вопроса о сохранении влияния дворянства (и церкви) на крестьянские массы, которые помещичья реакция хотела оставить под управлением сословной волости, под юрисдикцией сословного волостного суда, под воздействием школы, построенной так, чтобы «поменьше давать возможность простому мужику выходить из своей среды».[57] Но за этими разногласиями стоял и в открытую велся с думской трибуны спор о соотношении реформы и революции.

В полемике об имущественном цензе для мировых судей защитники ценза подчеркивали, что только судьи, «обладающие психологией собственника», будут иметь «государственный образ мысли» и будут «прочно заинтересованы в порядке в данной местности».[58] Напротив, кадеты видели в сохранении ценза опасность обострения классовой борьбы в деревне, где судья-помещик станет пристрастно решать земельные конфликты с крестьянами.[59] В школьном вопросе противники октябристского проекта заявляли, что, «колебля авторитет церковный, мы служим делу революции». С этих же позиций правые протестовали против передачи руководства школой в руки земства, которое может в будущем быть демократизировано, и называли законопроект о начальных училищах «звеном в той революционной цепи, которую куют на Россию» октябристы. Любая уступка рассматривалась правыми как начало необратимого процесса, и они предсказывали, что вслед за обучением на родном языке нерусские народы России «потребуют свою инородческую администрацию и делопроизводство во всех административных и судебных инстанциях на родном языке», что казалось правым торжеством «космополитически революционного мировоззрения».[60] Со своей стороны октябристы аргументировали предложения включить церковно-приходские школы в единую систему и сделать религиозное воздействие на учащихся более гибким как раз доказанной уже опытом революции 1905-1907 гг. неспособностью духовенства удержать крестьян «от чего бы то ни было», а решение допустить в школу родной язык обосновывали необходимостью сохранить среди национальных меньшинств «известное консервативное настроение» и не отталкивать их «в лагерь недовольных оппозиционных элементов».[61] В бессословном, но тем не менее цензовом, ограниченном в своих правах волостном земстве правые видели пугающий их и ненавистный им «залог будущей русской конституции» и критиковали правительство за «слабость», с которой оно защищает свою «последнюю твердыню». «Если волость будет уступлена... земству, - предсказывали они, - тогда действительно гибель порядка, а может быть, и государства, [486] вполне обеспечена».[62] В ответ октябристы подчеркивали охранительный смысл своих предложений, призванных создать «обстоятельства, при которых революция была бы невозможна», и доказывали, что предусмотренная ими куриальная система обеспечивает «возможность прохождения в волостную организацию культурных (т. е. помещичьих, - В. Д.) элементов» и ограничивает доступ «народных масс, легко воспламеняющихся, легко волнующихся».[63]

Бесплодность спора (ибо не в борьбе вокруг столыпинских административных реформ решался вопрос - быть или не быть революции) не снимала его остроты, а упрямое сопротивление черносотенного дворянства любым изменениям существующей системы определялось не его политической дальнозоркостью, а его классовым ослеплением. Не случайной обмолвкой было заявление Маркова, что переход земства в руки кадетов представляет собой угрозу «второй революции».[64] В борьбе за свои «власть и доходы» черносотенное дворянство не хотело дележа ни с городской, ни с деревенской буржуазией, и понятия «конституция» и «революция» были для правых почти синонимами. Поэтому Марков открыто признавал, что предпочел бы переход земства сразу к социал-демократам, поскольку «с ними можно было бы расправиться с помощью веревки и штыка».[65] Признаки начинающегося нового подъема рабочего и демократического движения придавали особую злободневность истерическим пророчествам правых о революции. Но их нападки не только на кадетов, но и на октябристов, как на «врагов церкви и государства» и «скрытых революционеров»,[66] недвусмысленно показывали - не революции в перспективе, а реформы сейчас, ограниченной, недемократичной, но все же ослабляющей позиции дворянства и церкви в деревне, боялись правые, ее - эту реформу - называли они революцией. Бонапартистский курс Столыпина в случае неудачи ослаблял самодержавие, грозил приблизить сроки новой революции. Наиболее дальновидные из правых могли это понимать. Но и удача бонапартистского курса, создававшая новую опору царизма - сельскую буржуазию, не сулила ничего хорошего его старой опоре - поместному дворянству, для которого необратимый процесс его экономического вытеснения из деревни и перспектива политического вытеснения были равносильны революции.

Особенности соотношения классовых и партийных сил в нижней и верхней палатах российского «парламента» вели к тому, что борьба буржуазного и самодержавно-крепостнического лагерей принимала внешне форму конфликта Думы и Государственного совета.

Опыт III Думы показал правым, что наличие законодательных учреждений представляет определенный интерес и для черносотенного дворянства, создавая дополнительные возможности для давления на бюрократию. Поэтому требование ликвидации законодательных прав Думы, почти неприкрыто звучавшее в адресе московского дворянства в 1908 г., теперь выдвигалось лишь наиболее экстремистскими элементами черной сотни, [487] а влиятельные лидеры крепостииков-помещиков ставили перед собой в качестве цели такое изменение избирательного закона, которое обеспечило бы поместному дворянству большинство в Думе, превратив ее, подобно Государственному совету, в орган одного класса, т. е. привело бы к выхолащиванию содержания третьеиюньской системы как нового шага на пути к буржуазной монархии.

Это изменение целей нашло свое отражение и в предложениях правых весной 1910 г. об изменении Положения о выборах и Учреждения Думы, и в их теоретических построениях о сущности государственного строя России в ходе проходивших тогда же в Думе прений по запросу социал-демократов о Правилах 24 августа 1909 г. Обосновывая право монарха на нарушение Основных законов как в этом конкретном случае, так и на будущее, один из главных правоведов правого лагеря А. С. Вязигин по-прежнему настаивал на том, «что наша Верховная власть по своей природе неограничена и оставила исключительно за собой учредительное законодательство или, как любит выражаться член Государственной думы Милюков, „имманентное право переворота"», и потому «у нас остается незыблемым самодержавие и никакой конституции нет».[67] Но, открещиваясь по идеологическим и политическим соображениям от признания ограниченности верховной власти в России даже до уровня дуалистической монархии, о которой говорили октябристы[68] и - не употребляя этого термина - националисты, правые принимали теперь фактическое существование дуалистического государственного строя и осуществление части законодательства через представительные органы.[69]

Тем важнее было для них обеспечение желательного им состава этих органов. К VI съезду объединенного дворянства А. А. Бобринский подготовил доклад «Государственная дума и избирательный закон», в котором обосновывалось (хотя прямо и не высказывалось) требование изменить положение о выборах, чтобы Дума полностью оказывалась в руках правых. Лишь из тактических соображений (изменение избирательного закона было прерогативой монарха, и выступление с таким требованием было бы тем самым вмешательством в права верховной власти, в котором крайне правые обвиняли Столыпина) тональность доклада была смягчена,[70] а сам он назван «О допущенных в государственном учреждении нападках на общественный строй и дворянство». В докладе утверждалось, что критика с думской трибуны левыми и кадетами дворянства «составляет опасность для здорового развития нашей родины», и требовалось, чтобы правительство обратило на это должное внимание. Бобринский при этом прямо заявил, что первоначально намеревался поставить вопрос шире и «захватить широкую область современного государственного строя».[71]

То, что Бобринский не решился произнести с трибуны дворянского съезда, было изложено Меньшиковым в «Новом времени» (1910, 6 марта). Статья «Кто у власти» содержала выпады против «брыкающейся Думы», [488] расколотой на различные политические течения, и против «молодого нашего премьер-министра», неспособного справиться с положением. Статья недвусмысленно намекала на необходимость вмешательства «сверху», т. е. изменения состава и правительства, и Думы. Пути такого изменения были предложены в статье «Общая неудача» (25 марта). Констатировав «неудачу с парламентом», Меньшиков видел главный недостаток избирательного закона в том, что он допускает представительство в Думе различных политических течений. Меньшиков предлагал строить положение о выборах на противоположном принципе - устранении из Думы всех инакомыслящих. «Спокойные и сильные века, - писал он, - основывались на неравенстве общественном и на предоставлении власти отнюдь не всем, а лишь одной или однородной стихии... К представительству должны приглашаться только люди государственного единодушия: одной, государственной партии, а не всех бесчисленных, какие могут сложиться». Под «государственной партией» дворянско-крепостническая реакция, явно водившая пером Меньшикова, подразумевала, естественно, себя.

Прямые нападки на Думу и правительство, а также план такого нового избирательного закона, который практически означал отказ от союза царизма с определенными слоями буржуазии и от лавирования между буржуазией и поместным дворянством, т. е. от всего бонапартистского курса, не могли не вызвать возражений Столыпина. Сразу же после появления первой статьи Меньшикова «Россия» (1910, 6 марта) ответила передовицей «г. Меньшиков и власть», в которой говорилось, что при условии взаимодействия правительства и Думы «в крупных законодательных актах, в серьезном рассмотрении бюджета, в добросовестном и осторожном пользовании правом запросов... внутренние трения и разногласия по отдельным вопросам не могут быть принимаемы за паралич Государственной думы, за кризис народного представительства». Вторая меньшиковская статья была сразу же высмеяна А. Столыпиным в «Новом времени» (1910, 26 марта) как нереалистичная. Вслед за тем сам премьер заявил в Думе, что укрепление режима возможно только «при правильной совместной работе правительства с представительными учреждениями», права которых правительство не собирается нарушать. Правда, условием совместной работы Столыпин, как всегда, выставил поддержку Думой его планов, квалифицируя критику как «искажение целей и задач правительства».[72]

Возражения премьера не остановили правых, чувствовавших ослабление позиций Столыпина. Требования правых сводились к тому, чтобы закрыть двери в Думу для всех национальных меньшинств России, а выборы от русского населения осуществлять через губернские земства, что обеспечило бы абсолютное большинство поместному дворянству. План соответствующего ходатайства был изложен М. В. Пуришкевичем в «Русском собрании»,[73] а В. М. Пуришкевич предложил черносотенным организациям слать царю телеграммы с требованием нового избирательного закона.[74] В конце года аналогичный план был выдвинут «Московскими [489] ведомостями» (1910, 2 и 3 нояб.), дополнившими его ограничением законодательных прав Думы и отменой депутатской неприкосновенности, а Меньшиков опять стал предлагать «отказаться от суеверия, будто парламент должен быть Ноевым ковчегом, где непременно должны быть представлены все твари, чистые и нечистые».[75] С предложениями ввести выборы в Думу через земства неоднократно, по его собственным словам, обращался к Столыпину И. П. Балашов, влиятельный придворный н дядя лидера националистов в Думе.[76]

В целом, однако, разговоры о необходимости нового переворота, отражавшие несогласие с бонапартистским курсом Столыпина, не переходили в 1910 г. в выработку конкретных планов скорого осуществления такого переворота, поскольку и на Думу, и на кабинет имелась узда в лице Государственного совета, в котором правые располагали обеспеченным большинством, позволявшим блокировать неугодные им шаги правительства и его думских союзников. Отклонение, возвращение в Думу на повторное рассмотрение и просто откладывание проектов в долгий ящик стали постоянным приемом борьбы против министерских, а особенно думских начинаний, нежелательных дворянской реакции, причем в ряде случаев причиной провала в Государственном совете того или иного закона было не принципиальное несогласие с ним, а враждебное отношение лично к Столыпину или желание обвинить Думу в неумении «грамотно» составить проект закона.

В мае 1910 г. Государственный совет выступил против принятого Думой закона о старообрядческих общинах. Взявший на себя роль докладчика Дурново заявил о несогласии не только с думским вариантом, но и с легшим в его основу правительственным указом, проведенным в 1906 г. по ст. 87 Основных законов. С точки зрения дворянских «зубров», Столыпин в своем бонапартистском курсе заходил слишком далеко, и Дурново вещал: «Идя вперед по пути прогресса, нельзя идти так быстро и разбрасывать по пути все старое... все, чем только жило, чем существовало государство».[77] Напоминая, что церковь поддерживала государство в борьбе с его врагами - революционерами, церковные иерархи в Государственном совете требовали от государства, чтобы оно не брало под свою защиту врагов православной церкви - старообрядцев.[78] В конце 1910 г. при обсуждении законопроекта об отмене правоограничений лиц, снявших духовный сан (церковная иерархия критиковала проект как подрывающий ее авторитет), Дурново выразил недовольство «тем шибким ходом законодательства, который сейчас имеет место».[79] Тогда же Дурново заявил, что подготовленные Думой законопроекты «нередко заключают в себе такие основные мысли, которые стоят вне русского государственного управления и устройства».[80] Косвенно это обвинение направлялось и по адресу правительства Столыпина, поскольку в основе [490] думских законопроектов, как правило, лежали министерские предположения. Кроме того, правительству были прямо предъявлены обвинения в ущемлении прерогатив верховной власти в его проектах о сборах с железнодорожных грузов и о реорганизации Второго Департамента Государственного совета. Впоследствии один из лидеров правых Нарышкин с удовлетворением отмечал, что Государственный совет систематически выступал против предложений правительства и Думы, если замечал в них «отступление от коренных начал, на коих покоится наш государственный строй, или от исторической политики России».[81]

По сравнению с общей массой принятых за 1907-1912 гг. законов (2197) число отклоненных или задержанных Государственным советом проектов было невелико: 32 окончательно отклонено, 26 возвращено в Думу, 3 остались неутвержденпымн после обсуждения в согласительной комиссии, 37 не были рассмотрены Советом.[82] Но среди отклоненных были проекты о расширении бюджетных прав Думы, о введении земских учреждений в западных губерниях, в губерниях и областях Сибири и Дальнего Востока, о введении городового положения в Карсе, о всеобщем начальном обучении, об условном осуждении и о введении состязательного начала в обряд предания суду (допуск защитника на следственной стадии), а среди разными способами задержанных - о волостном земстве, о распространении земских учреждений на область войска Донского и Архангельскую губернию, о преобразовании городских управлений в польских губерниях, об улучшении земских и городских финансов, о старообрядческих общинах, о переходе из одного вероисповедания в другое, об изменении порядка производства дел по должностным преступлениям, о найме торговых служащих и о продолжительности рабочего времени в торговых заведениях. Законопроект о местном суде был коренным образом переделан, а о снявших духовный сан не утвержден Николаем II. Таким образом, все законы, принятые Думой (как правило, октябристско-кадетским большинством) по вопросам местного самоуправления, всеобщего обучения, снятия части вероисповедных ограничений, ее робкие попытки усовершенствования судопроизводства, почти все незначительное социальное законодательство Думы (за исключением аграрной реформы и утвержденных Государственным советом уже после ленских событий страховых законов) было провалено Государственным советом. «А где результаты этих „побед" второго большинства?»,[83] - спрашивал В. И. Ленин, подводя итоги деятельности III Думы, и, несколько позднее, отмечал: «Дума занимается мелочами; если же она и вынесет какое-либо решение, то Государственный совет и двор его отменяют или подвергают изменению до неузнаваемости. Реформистских возможностей в современной России нет».[84]

Если В. И. Ленин рассматривал обструкцию Государственного совета против всей столыпинско-октябристской программы реформ как проявление объективной невозможности реформистского пути разрешения глубочайших [491] социальных и политических противоречий третьеиюиьскон России, то октябристы видели в этой обструкции результат до известной степени случайного соотношения партийных сил в верхней палате. Они считали крайне правых лидеров в Государственном совете и в объединенном дворянстве «кучкой реакционеров», лишенных «малейшей почвы в обществе» и движимых прежде всего жаждой личной власти,[85] и возлагали надежды на назначение новых присутствующих членов Совета на 1910 г., которое могло бы изменить его политическое лицо.[86] Когда такое изменение не произошло, Гучков в речи 22 февраля 1910 г. назвал противодействие Государственного совета «главной угрозой для всей работы нового строя».[87]

Вслед за тем в речи, произнесенной по случаю избрания его председателем Думы, Гучков вновь напомнил о «внешних препятствиях, тормозящих нашу работу», и пригрозил «сосчитаться» с ними.[88] Судя по реакции «России», угроза Гучкова была основана на каких-то обещаниях Столыпина, которые тот не смог затем выполнить. 19 мая, когда Государственный совет начал топить вероисповедные законы, «Голос Москвы» напомнил о необходимости «сосчитаться» с верхней палатой, поскольку становится «все очевиднее бесполезность и безнадежность думских трудов». Речь опять-таки шла об изменении состава Совета путем назначения в него менее консервативных членов, и потому разговор о «счетах» с Советом мог стать реальным лишь на рубеже 1910-1911 гг., причем задача добиться такого изменения возлагалась октябристами на Столыпина. В порядке оказания давления на премьера октябристы, заведомо блефуя, пустили слух о возможности сложения всей фракцией депутатских полномочий из-за бесперспективности думского законодательства.[89] Одновременно сам Гучков, пользуясь правом председателя Думы на личный доклад у царя, дважды возбуждал вопрос о желательном для октябристов воздействии верховной власти на состав и политику Совета.[90]

Кампания за изменение состава Государственного совета не могла не кончиться неудачей, поскольку дело было не в Совете, а в сопротивлении поместного дворянства, чей голос был при дворе решающим. Провал попытки «сосчитаться» с Государственным советом был по существу провалом всей политики октябристов, делавших ставку на Столыпина, и это не могло не вызвать у них раздражения против того, кто не оправдал возлагавшихся на него надежд. Это раздражение вылилось в усиление критики правительства, как всегда оборачивавшейся уверениями в готовности сотрудничать с ним. Признав, что единственное изменение, произошедшее в управлении страной при «новом строе», заключается [492] в том, «что явления, которые были совершенно невозможны во времена заведомо реакционные, времена Плеве, теперь становятся возможными», что власти своими действиями возбуждают недовольство даже в среде «людей, стоящих далеко от политики, никогда в активную политику не вмешивающихся и только желающих, чтобы их оставили в покое», один из лидеров левого крыла «Союза 17 октября» С. И. Шидловский, несмотря на это, подчеркивал: «Факт работы с правительством - это явление для нас обязательное».[91] Все же октябристы подчеркнули свое недовольство рядом демонстративных (но не слишком значительных по существу) вотумов в Думе, наиболее «пикантным» из которых было отвержение проекта МВД о передаче в ведение правительства водопровода и канализации в Петербурге: в защиту проекта выступал лично Столыпин, а большинство в одного депутата, отклонившее проект, образовалось благодаря тому, что Гучков воздержался от голосования. Одновременно «Голос Москвы» (1911, 17 февр.) снова и снова напоминал, что «никакие проявления „твердой власти", никакие волевые импульсы не дадут родине покоя, пока не будут идти рука об руку со слишком затянувшимися реформами», а отказавшись от реформ, власть оттолкнет от себя «умеренные элементы» и «останется в одиночестве».

О разочаровании в столыпинской политике публично заявили и московские промышленники. Формальной причиной их выступления послужили репрессии властей против профессуры Московского университета (см. с. 477). Но в открытом письме 66-ти виднейших представителей московской буржуазии говорилось о «духовном разладе» между «обществом» и правительством вообще и об отсутствии у правительства «моральной поддержки страны».[92] Показательна была и сама форма открытого письма, опубликованного в ведущих газетах, в которую было облечено выступление лидеров московской буржуазии. В обращении к депутатам Государственной думы от Москвы, сбор подписей под которым избирателей первой и второй курий (т. е. тоже в буржуазной среде) был проведен после опубликования открытого письма, речь тоже шла не только об отмене репрессий против студентов и профессуры, но и о необходимости осуществления обещаний манифеста 17 октября.[93]

К концу февраля 1911 г. крах политического курса Столыпина стал совершенно очевидным. Демонстративное выступление московских промышленников с критикой действий властей и учащение открытых проявлений недовольства со стороны октябристов отражали растущее неудовлетворение буржуазии провалом ее надежд на буржуазную эволюцию монархии в рамках третьеиюньской системы. Опыт пяти лет столыпинского курса показал, что происшедшие в стране изменения не устранили «основных черт старого режима, старого взаимоотношения социальных сил».[94] Оппозиционные выступления лидеров московского капитала и октябристов означали публичное признание ими того, что «несмотря на сильнейшее и искреннейшее желание буржуазии устроиться, ужиться, [493] поладить, приспособиться, - „приспособления" все же не выходит!».[95] И как ни ограничены были проявления этой неудовлетворенности в силу имманентной контрреволюционности и властебоязни русской буржуазии, возможности бонапартистского лавирования все больше ограничивались теперь и сопротивлением поместного дворянства, и разочарованием буржуазии. Кризис политики по существу выступал и в форме кризиса созданного специально для этой политики механизма двух большинств, а это, в частности, лишало Столыпина очень важного для него аргумента в борьбе за кресло премьера: он не мог больше утверждать, что имеет за собой всегда послушное ему большинство Думы. Затяжная забастовочная борьба студентов с ноября 1910 г. по март 1911 г., продолжавшаяся несмотря на постоянное присутствие полиции в университетах, показала, что Столыпин терпит неудачу и на поприще «успокоения».

В этой обстановке крайне правые сочли возможным начать решающий натиск на Столыпина, чтобы свалить его. В качестве средства борьбы было избрано выступление против законопроекта о введении земства в шести западных губерниях, принятого Думой весной 1910 г. на основе правительственного проекта. В соответствии с первоначальным замыслом столыпинской реформы всего земства Дума ввела в проект понижение избирательного ценза, увеличивавшее представительство крестьянской буржуазии. Помещики увидели в этом опасный прецедент для последующей судьбы земства «не только на западной окраине, но и на других окраинах и внутри России», и попытку гальванизировать бонапартистские идеи столыпинского курса.[96] Перед голосованием правых в Государственном совете 4 марта против западного земства состоялась аудиенция В. Трепова у царя, санкционировавшего действия правых.[97] Это означало, что Николай II предал премьера. В последовавшем 5 марта разговоре, во время которого Столыпин просил об отставке, царь дал понять, что не считает криминалом интриги правых против Столыпина.[98] На позиции Николая II отразились и совпадение его политических взглядов с платформой дворянской реакции, и личная неприязнь к премьеру, позволявшему себе (хотя и не так часто, как Витте) иметь свою точку зрения, и раздражение против культа Столыпина в определенной части буржуазно-помещичьего общества, приводившего к тому, что, по мнению царя, Столыпин «заслонял» его в глазах подданных.

Нежелание царя и его ближайшего окружения создавать парламентский прецедент отставкой правительства из-за отклонения его проекта, давление матери Николая II и части великих князей, выступивших за сохранение Столыпина на его посту, привели к тому, что царь после недели колебаний отклонил отставку премьера, согласился прервать на три дня заседания Думы и Государственного совета, чтобы провести закон о западном земстве по ст. 87, и временно отстранил от участия в работе Государственного совета главных организаторов антистолыпинской интриги [494] - Дурново и В. Трепова.[99] Определенную роль в этом сыграл Кривошеин, уговаривавший царя поддержать в этот момент премьера, а Столыпина - не уходить в отставку. Он особенно акцентировал внимание Николая II на проблеме прецедента и успокаивал его тем, что «правые простят» его за временные меры против их лидеров.[100]

Но все поведение Николая II в дни «министерского кризиса» показывало, что Столыпин утратил свое положение при дворе. «Он добился того, что Дурново и Трепов - герои», - пенял Николай II на Столыпина главноначальствующему своей канцелярией А. А. Будбергу, а тот в свою очередь, зная позицию царя, говорил П. Извольскому, что члены Государственного совета могут спокойно поддерживать запрос о незакономерности действий кабинета при роспуске палат, ибо речь идет не о правительстве, а о «персоне».[101] Отставка Столыпина была уже делом недалекого будущего, когда 1 сентября он был убит при обстоятельствах, не исключающих содействие высокопоставленных чинов охранки.[102]

Признавая поражение, Столыпин занялся ликвидацией своего «реформаторского» багажа, может быть, в надежде такой ценой остаться у власти. 17 мая «Россия» обрушилась на принятый Думой закон о волостном земстве, заявив, что в настоящем виде он для правительства неприемлем. На следующий день столыпинский официоз выступил с обещанием, что правительство не поддержит внесенные Думой изменения в проекте о переходе из одного вероисповедания в другое. Учитывая политическое лицо новоназначенного Обер-прокурора Синода В. К. Саблера, нетрудно было предвидеть, что он откажется не только от думских поправок, но и от тех уступок принципу свободы совести, которые содержались в правительственном проекте. 27 мая в Департамент общих дел МВД был передан подготовленный по личному поручению Столыпина новый проект положения об уездном управлении, в котором сохранялись в неприкосновенности права уездного предводителя дворянства.[103] Из лежавшего в обломках плана местной реформы был окончательно убран один из его краеугольных камней.

В итоге ни один из проектов реформы местного самоуправления и управления не был проведен в жизнь вплоть до февраля 1917 г. Закон о реорганизации местного суда начал осуществляться в ряде губерний накануне первой мировой войны, но сохранение крестьянских волостных судов полностью отрицало ту идею, ради которой закон в свое время проектировался. Из вероисповедных законов действовало в качестве временного проведенное по ст. 87 Положение о старообрядцах. План политических реформ, задуманных Столыпиным в осуществление бонапартистского курса, не удался. [495]

Это публично вынужден был признать сам Столыпин. «Припомним, гг., - говорил он в Думе 27 апреля, - положение государственных дел: до мартовских событий. Всем известен, всем памятен установившийся, почти узаконенный наш законодательный обряд: внесение законопроектов в Государственную думу, признание их здесь обыкновенно недостаточно радикальными, перелицовка их и перенесение в Государственный совет; в Государственном совете признание уже правительственных законопроектов (подчеркнуто нами. - В. Д.) обыкновенно слишком радикальными, отклонение их и провал закона. А в конце концов, в результате, царство так называемой вермишели, застой во всех принципиальных реформах». Хотя, подобно октябристам, Столыпин возлагал вину на Государственный совет, в его речи заключалось признание многих неприятных для него и его единомышленников фактов: и того, что даже в искусственно подобранной Думе 3 июня не нашлось большинства, готового поддержать столыпинские проекты в их чистом виде, и реформы проходили через Думу только с помощью нежелательных и опасных для Столыпина голосов либеральной оппозиции; и того, что у Думы, принявшей закон, «нет ни сил, ни средств, ни власти провести его... в жизнь»; и того, что в итоге вся система бонапартистского лавирования с необходимостью превратилась в систему «гармонически законченной законодательной беспомощности».[104]

Признав, что ставка на третьеиюньскую Думу потерпела крах, Столыпин пытался построить на этом признании теорию закономерности чрезвычайного законодательства через голову палат. Поскольку, подчеркивал столыпинский официоз, Россия - страна не парламентская, и правительство не обязано уходить в отставку в случае отклонения его законопроектов, применение 87 ст. было шагом, который правительство «было вынуждено предпринять самим ходом вещей - ибо его лишили возможности работать.»[105] Сам Столыпин отстаивал право кабинета «вступать в некоторую борьбу за свои политические идеалы» с помощью ст. 87 и отрицал право палат решать, была ли в наличии чрезвычайность обстоятельств, оправдывающая применение этой статьи.[106]

Не говоря уже о том, что и во внедумском законодательстве правительство натолкнулось бы на сопротивление тех же сил, которые стояли на пути проведения реформ через Думу, даже националисты, оправдывавшие действия Столыпина в ходе министерского кризиса, понимали опасность превращения чрезвычайного законодательства в постоянный способ управления страной и невозможность при третьеиюньском избирательном законе получить Думу, в которой поддерживающая правительство группа, образованная «от слияния националистов с правыми октябристами», составляла бы большинство. Отсюда вытекало их стремление расширить право-октябристский блок за счет включения в него крайне правых (а, значит, и отказ от законопроектов, неприемлемых для последних) и вывод о необходимости нового государственного переворота, о котором писал Столыпину И. П. Балашов. Начав свою политическую [496] карьеру с роли младшего партнера октябристов, националисты с осени 1910 г. стали главной опорой «поправевшего» правительства. Социально родственные правому (помещичьему) крылу октябристов, националисты были меньше заинтересованы в столыпинских административных реформах, чем в великодержавной политике царизма на западных окраинах. Поэтому Балашов предлагал распустить III Думу и еще раз изменить избирательный закон, созвав Думу, «основанную преимущественно на земских началах».[107] Это в общем совпадало с предложениями правых в 1910 г. и означало устранение конфликта между палатами ценой ликвидации в Думе системы двух большинств, т. е. ценой окончательного и формального отказа от бонапартизма.

«Трехлетие октябристской III Думы, октябристской „конституции", октябристского „мирного и любовного жития" со Столыпиным не прошло бесследно, - писал В. И. Ленин, - шагнуло вперед экономическое развитие страны, развились, развернулись, показали себя (и исчерпали себя) „правые" - все и всяческие „правые" - политические партии».[108] Показал и исчерпал себя как политическое течение внутри самодержавно-крепостнического лагеря бонапартизм, а предпринятый им еще один шаг на пути превращения царизма в буржуазную монархию исчерпал себя как «столь же неуверенный, столь же колеблющийся, столь же неудачный, столь же несостоятельный, как прежде», оставив Россию перед старыми вопросами,[109] на которые торжествовавшие победу противники столыпинского курса были заведомо не в состоянии дать иных ответов, кроме старых, показавших свою несостоятельность еще до революции 1905-1907 гг.

Если в самодержавно-крепостническом лагере события весны 1911 г. вскрыли крах бонапартистских иллюзий определенной части правящих верхов, то в буржуазном лагере «в оболочке „конституционного" кризиса 1911 года обнаружился несравненно более глубокий, чем прежде, крах конституционных иллюзий 1906-1910 годов».[110] Резко нападая на. Столыпина за его попытку свести счеты с ними, правые откровенно радовались той бесцеремонности, с которой Столыпин обошелся с Основными законами, поднеся на подпись царю закон о западном земстве, отвергнутый одной из палат, и проведя его по ст. 87 при явном отсутствии чрезвычайных обстоятельств, оправдывающих применение этой статьи. «Издание закона таким путем, как он издан, - говорил выступавший против самого закона Пуришкевич, - это есть торжество наших принципов, принципов неограниченного царского самодержавия», а Марков, обращаясь к октябристам, подчеркивал: «Вы, гг. конституционалисты, вы не должны забывать, что опираетесь только на бумажный закон, и за вами нет никакой силы».[111]

То, что вызывало злую радость правых - отсутствие силы, способной выступить в поддержку умеренно-монархического конституционализма против реакции справа и революции слева, - было постоянным кошмаром, [497] угнетавшим и октябристов, и либеральную оппозицию. Как раз накануне министерского кризиса Е. Трубецкой посвятил этой теме в «Русской мысли» (1911, № 2) статью, выразительно названную «Над разбитым корытом». «Нас губит, - сетовал он, - слабое, зачаточное пока развитие тех средних слоев общества, которые могли бы послужить проводниками правовых идей в жизнь». Трубецкой возлагал все свои надежды на удачный исход столыпинской аграрной реформы, которая создала бы «независимого крестьянина-собственника» как «социальный базис для русского либерализма». Тогда же В. Маклаков выражал пожелание, чтобы кадеты оказались неправы в своей критике столыпинской аграрной политики и чтобы «азартная карта» столыпинского курса не оказалась битой.[112]

Именно потому, что и октябристы, и либералы в конечном счете возлагали надежды на постепенную и добровольную эволюцию самой власти в направлении буржуазно-правового государства, несостоятельность и объективная невозможность такой эволюции воспринималась ими как нарушение обещаний со стороны власти. Октябристы обиженно пеняли своему недавнему кумиру, упрекая его в подрыве «существующей у нас законодательной системы» и возвращении к «административному произволу и усмотрению».[113] Поведение октябристов после министерского кризиса как никогда отчетливо продемонстрировало тупик, в который сама завела себя партия, сделавшая ставку на бонапартистский «конституционализм» Столыпина. Противоречие слов и дела «Союза 17 октября», видевшего бесперспективность дальнейшего сотрудничества с правительством и не способного по своей классовой природе отказаться от этого сотрудничества, стало совершенно вопиющим. В то время как в «Голосе Москвы» (1911, 30 марта) левый октябрист А. В. Бобрищев-Пушкин (Громобой) убеждал своих политических друзей не бояться перейти в оппозицию правительству, другой левый октябрист П. В. Каменский вел от имени фракции переговоры о возобновлении сотрудничества с премьером,[114] а председателем Думы вместо разочаровавшегося в Столыпине и уехавшего на время на Дальний Восток Гучкова был избран Родзянко, чье имя было символом равнения фракции направо. Со своей стороны кадеты в дни мартовского кризиса готовы были обещать будущему преемнику Столыпина «общественную поддержку» за «скромную видимость перемены»,[115] а в апреле и мае в оскорбленном брюзжании против Столыпина заведомых врагов конституционного строя из Государственного совета увидели доказательство того, что «конституционализм сделался лозунгом обеих законодательных палат».[116]

Страх перед массовым народным движением и стремление избежать нового революционного подъема не давали октябристам и либералам возможности понять, что «дело вовсе не в нарушении обещаний, не в „нарушении [498] конституции", - ибо смешно отрывать 14-ое марта 1911 года от 3-го июня 1907 года, - а в неисполнимости требований эпохи путем того, что октябристы и кадеты называют „конституцией"».[117] И чем более решительно пролетариат России вновь поднимался на борьбу за осуществление требований эпохи путем революции, тем с большим упорством отчаяния цеплялись октябристско-кадетские политики за свои конституционные иллюзии. Если в апреле 1909 г. во время первого министерского кризиса Струве предрекал, что с провалом столыпинского бонапартизма «один путь окажется исхоженным до конца» и «нужно быть совершенно слепым, чтобы не понимать, что это значит»,[118] то в апреле 1911 г., когда столыпинский путь действительно оказался исхоженным, тот же Струве упрямо заклинал: «В русской жизни не может не быть... подлинных, охранительных и либеральных в одно и то же время, государственных сил, которые должны явиться становым хребтом права и прав».[119] Поиски «охранительных и либеральных в одно и то же время» сил несколькими годами раньше привели русскую буржуазию в объятия царизма и, не желая и будучи не в силах разорвать эти объятия, убеждаясь в тщете своих жертв на алтарь реакции, буржуазия продолжала приносить все новые жертвы на этот чадящий алтарь. «Столыпин сошел со сцены как раз тогда, когда черносотенная монархия взяла все, что можно было в ее пользу взять от контрреволюционных настроений всей русской буржуазии. Теперь, - писал В. И. Ленин осенью 1911 г., - эта буржуазия, отвергнутая, оплеванная, загадившая сама себя отречением от демократии, от борьбы масс, от революции, стоит в растерянности и недоумении, видя симптомы нарастания новой революции».[120] [499]


[1] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 17, с. 411-412.

[2] Лаверычев В. Я. По ту сторону баррикад. М., 1967, с. 66.

[3] Утро России, 1910, 13 февр. и 2 марта.

[4] Труды Четвертого очередного съезда представителей промышленности и торговли. СПб., 1910. Доклад С. И. Соколовского «Организация представителей промышленности и торговли на местах», с. 6-7.

[5] Там же: Докл. А. А. Вольского «Экономически-финансовая политика России», с. 1, 28, 29.

[6] Государственная дума. Стенографические отчеты. Третий созыв. Сессия III, ч. II. СПб., 1910, стб. 1970-1974.

[7] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 19, с. 211.

[8] Там же, с. 215.

[9] Арутюнов Г. А. Рабочее движение в России в период нового революционного подъема 1910-1914 гг. М., 1975, с. 68-69.

[10] Там же, с. 110-111, 118.

[11] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 5.

[12] ЦГИА СССР, ф. 733, оп. 201, д. 98, л. 104-105; д. 168, л. 19.

[13] История КПСС, М., 1964, т. 2, с. 332.

[14] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 1-3.

[15] Там же, с. 74.

[16] Подсчитано по: Арутюнов Г. А. Указ. соч., с. 136.

[17] Там же, с. 121-135.

[18] Цит. по: там же, с. 43.

[19] Кокошкин Ф. Ф. Дни испытаний. - В кн.: Зарницы, 1908, сб. 1, с. 90.

[20] Гос. дума. 3-й соз. Сес. I, ч. II, стб. 2519; ч. III, стб. 2761.

[21] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 19, с. 176.

[22] Третья Государственная дума. Фракция народной свободы в период 10 окт. 1909 года - 5 мая 1910 года. СПб., 1910, с. 6, 7.

[23] Протоколы ноябрьской конференции 1909 г. - ЦГАОР СССР, ф. 523, oп. 1, д. 9, л. 71, 73.

[24] Фракция народной свободы..., с. 12, 13.

[25] Гос. дума. 3-й соз. Сес. III, ч. IV, стб. 2081.

[26] Речь, 1911, 1 янв.

[27] Гос. дума. 3-й соз. Сес. III, ч. IV, стб. 208.

[28] Третья Государственная дума. Фракция народной свободы в период 15 октября 1910 года - 13 мая 1911 года. СПб., 1911, с. 8.

[29] Протокол совещания кадетской фракции с провинциальными членами партии 8-9 мая 1911 г. - ЦГАОР СССР, ф. 523, oп. 1, д. 11, л. 7-8, 25.

[30] См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 248.

[31] Гос. дума. 3-й соз. Сес. I, ч. II, стб. 2519.

[32] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 22, с. 117.

[33] Утро России, 1910, 25 сент.

[34] Там же, 2 окт.

[35] Там же, 1911, 27 февр.

[36] Там же, 27 апр.

[37] Голос Москвы, 1909, 1 февр.

[38] Там же, 1908, 28 марта.

[39] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV, ч. II, стб. 2290, 2539; ч. III, стб. 3016.

[40] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 136.

[41] Обзор деятельности Государственной думы третьего созыва. 1907-1912 гг. СПб., 1912, ч. 1, с. 384-387 (2-я паг.).

[42] Фракция народной свободы в период с 10 окт. 1909 г. - 5 мая 1910 г., с. 11-12.

[43] Протокол совещания кадетской фракции... - ЦГАОР СССР, ф. 523, оп. 1, д. 11, л. 8.

[44] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV, ч. III, стб. 2615, 2670.

[45] Запись рассказа П. А. Столыпина об аудиенции у Николая II 5 марта 1911 г. - ЦГИА СССР, ф. 1662, oп. 1. д. 325, л. 1.

[46] Гос. дума. 3-й соз. Сес. III, ч. I, стб. 2697.

[47] Русское слово, 1910, 23 янв.

[48] Россия, 1910, 24 янв.

[49] Речь, 1910, 29 и 30 марта.

[50] Гос. дума. 3-й соз. Сес. III, ч. I, стб. 1151, 1160.

[51] Там же, стб. 1625, 1717, 1721.

[52] Россия, 1910, 21 нояб.

[53] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV. ч. I, стб. 1585-1586.

[54] Там же, ч. II, стб. 1207-1210, 1367, 1383.

[55] Речь, 1911, 8 февр.

[56] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV, ч. III, стб. 1393, 1681, 1766, 1974, 2458, 3705, 3752.

[57] Труды VI съезда уполномоченных дворянских обществ 33 губерний, СПб., 1910, с. 388.

[58] Гос. дума. 3-й соз. Сес. III, ч. II, стб. 194; ч. III, стб. 2096.

[59] Там же, ч. II, стб. 126-127.

[60] Там же, Сес. IV, ч. I, стб. 43, 638, 1126, 1993.

[61] Там же, стб. 712, 1039-1040.

[62] Там же, ч. II, стб. 2131, 2134.

[63] Там же, стб. 2289, 2292-2293, 2296.

[64] Там же, ч. I, стб. 1285.

[65] Там же, Сес. IV, ч. I, стб. 490-491.

[66] Там же, стб. 491, 2135.

[67] Там же, ч. III, стб. 3125.

[68] Там же, ч. IV, стб. 240.

[69] Там же, ч. III, стб. 3122.

[70] Аврех А. Я. Столыпин и третья Дума. М., 1968, с. 441-442.

[71] Труды VI съезда уполномоченных..., с. 186, 189, 256.

[72] Гос. дума. 3-й соз. Сес. III, ч. III, стб. 2524.

[73] Земщина, 1910, 21 мая.

[74] Утро России, 1910, 26 мая.

[75] Новое время, 1910, 14 дек.

[76] Красный архив, 1925, № 2, с. 291-294.

[77] Государственный совет. Стенографические отчеты. 1909-10 годы. Сессия пятая. СПб., 1910, стб. 3286.

[78] Там же, стб. 2891-2894.

[79] Там же, Сес. VI, стб. 601.

[80] Там же, стб. 387.

[81] Там же, стб. 1814.

[82] Обзор деятельности Гос. думы..., с. 325-326, 329-332, 337-338, 407-408 (2-я наг.).

[83] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 21, с. 41.

[84] Там же, т. 23, с. 57.

[85] Голос Москвы, 1910, 19 и 27 марта.

[86] Там же, 1909, 29 дек.

[87] Гос. дума. 3-й соз. Сес. III, ч. II, сто. 1972.

[88] Там же, ч. III, стб. 451. Речь Гучкова, в которой он назвал себя убежденным конституционалистом, вызвала сильнейшее раздражение правых и спровоцировала, видимо, некоторые из их антидумских выступлений. Черносотенное дворянство было также оскорблено самим фактом избрания «купеческого сына» в председатели Думы (Речь, 1910, 20 марта).

[89] Голос Москвы, 1910, 20 нояб.

[90] См.: Утро России, 1910, 19 нояб.; Дневник А. А. Бобринского. - Красный архив, 1928, № 1, с. 141.

[91] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV, ч. II, стб. 2947, 2950, 2957.

[92] Утро России, 1911, 11 февр.

[93] Русские ведомости, 1911, 15 марта.

[94] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 188.

[95] Там же, с. 149.

[96] См. подробнее: Дякин В. С. Самодержавие, буржуазия и дворянство в 1907- 1911 гг., Л., 1978, с. 213-218.

[97] Дневник А. А. Бобринского. - Красный архив, 1928, № 1, с. 144.

[98] Запись рассказа П. А. Столыпина об аудиенции 5 марта 1911 г. - ЦГИА. СССР, ф. 1662, oп. 1, д. 325, л. 1-2.

[99] Речь, 1911, 12 марта.

[100] План разговора А. В. Кривошеина с Николаем (7 марта 1911 г.). - ЦГИА СССР, ф. 1571, oп. 1, д. 245, л. 56. См. также: Архив русской революции. Берлин, 1925, т. 16, с. 16.

[101] П. П. Извольский - М. С. Извольской 19 марта 1911 г. - ЦГИА СССР, ф. 1569, oп. 1, д. 175, л. 115-116.

[102] См.: Аврех А. Я. Столыпин и третья Дума, с. 367-407.

[103] ЦГИА СССР, ф. 1284, оп. 185, 1907, д. 5а, ч. 2, л. 3-31. Датируется по сопроводительному письму С. Е. Крыжановского 27 мая 1911 г. - Там же, л. 1-2.

[104] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV, ч. III, стб. 2857-2863.

[105] Россия, 1911, 18 марта.

[106] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV, ч. III, стб. 2852, 2858.

[107] Красный архив, 1925, № 2, с. 291-294.

[108] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 225.

[109] Там жe, с. 169.

[110] Там же, с. 225.

[111] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV, ч. III, стб. 786, 798.

[112] Русская мысль, 1911, № 2, с. 109.

[113] Гос. дума. 3-й соз. Сес. IV, ч. III, стб. 734, 736.

[114] П. В. Каменский - А. И. Гучкову 21 мая 1911 г. - ЦГАОР СССР, ф. 555, oп. 1, д. 873, л. 1.

[115] Речь, 1911, 9 марта.

[116] Фракция народной свободы в период 15 окт. 1910 года - 13 мая 1911 года..., с. 8.

[117] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 224.

[118] Слово, 1909, 23 апр.

[119] Русская мысль, 1911, № 4, с. 165.

[120] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 333.


<< Назад | Содержание | Вперед >>