Может быть, все, что я пережил, уже заранее было предопределено судьбой? Такой вопрос скорей свойствен литератору, а я вспоминаю слова из песни: «Могло и не случиться». Впрочем, стоит ли особенно храбриться? Старый я стал, умудренный опытом, а вот такие вопросы все еще влекут меня и заставляют задумываться. Многие из тех, кто меня знает, говорят, что я появился на свет, чтобы создавать себе трудности. Как бы то ни было, я и трудности были связаны с самых ранних лет. Я ли притягивал к себе их, они ли постоянно преследовали меня - это уже особая тема. Все это можно доказать примерами и событиями из моей жизни, начнем с того, что, когда стало ясно, что моя мама Сантос носит меня под сердцем, моя бабушка выгнала ее из дому. И коль скоро виновник беременности никак не отыскивался, то растущий живот моей матери стал считаться непростительным позором. Я так никогда и не понял, почему мы, бедняки, делаем такую трагедию из подобных вещей, хотя, конечно, всем нам не до философии, когда видим перед собой свою одинокую беременную дочь. И дело здесь не только в страхе перед голодом, тут есть и куда более сложные соображения.

Таково было положение моей несчастной матери, изгнанной из родного дома, когда я появился на свет. Это случилось в Илопанго, департамент Сан-Сальвадор, Республика Сальвадор, 4 июля 1905 года, в день святой Берты и - да простит меня бог - в день провозглашения независимости Соединенных Штатов Америки. На восьмой день после рождения мать понесла меня показать бабушке, надеясь, что та отойдет, увидев мое личико и услышав мой плач. Но вот беда: я оказался очень некрасивым, а говорят, что плач некрасивых детишек вызывает не столько сочувствие, сколько раздражение. К тому же моя мать продолжала упорствовать, не желая назвать имя моего отца, несмотря на то что бабушка не только криком, но и палкой принуждала ее к этому. И как говорится в одной из песен, «случилось то, что должно было случиться»: моя бабушка выгнала нас ко всем чертям. Мать потеряла сознание, и тут, [20] первый раз в своей жизни, я спасся от грозившей мне большой опасности. Старший брат матери, мой дядя Иларио, поднял ее с земли и внес в дом, где с помощью водки привел в чувство. На меня же в это время никто не обращал ни малейшего внимания, и я продолжал реветь, проливая потоки слез на земляной пол.

Проблема осложнялась тем, что моя бабушка вышла замуж по закону и с соблюдением всех формальностей и церемоний, что, как я уже говорил, и сегодня в Сальвадоре является делом нешуточным; кроме того, мой дед происходил из семьи «сальвадорских» испанцев и обладал великолепным телосложением. «Я вышла замуж за бедного, но видного молодца, - обычно говаривала она. - Мы происходим из семьи некрасивых индейцев, и мне уж очень хотелось, чтобы наше с моим прекрасным Перфекто потомство было бы иной породы». И язвительно добавляла: «Хороша бы я была, если бы стала заглядываться на кого-нибудь из этих тупых касиков из Сантьяго-Тексакуангоса». На мой взгляд, моя бабушка Томаса Эрнандес, вдова Мармоль, всю свою жизнь сохраняла уверенность в своих силах, была женщиной активной, авторитетной, обладавшей большой решимостью, что явилось следствием трудной, почти нищенской жизни. Тем не менее она была и решительной, гордой и твердой. Фанатичная католичка, она тем не менее питала «либеральную» слабость к генералу Херардо Барриосу; изображения генерала и его жены доньи Аделаиды она хранила в цветной трубочке, напоминавшей детский калейдоскоп. Однако больше всего она гордилась своим супругом. Бабушка никогда не уставала восхвалять моего дедушку Перфекто Мармоля, превозносить его стройность, скромность и великодушие. Его убили в окрестностях Санта-Теклы, где батрачил на кофейных плантациях. Это случилось в конце прошлого века. И кажется, что мой дед был не только стройным мужчиной, но и вообще особенным человеком, потому что о нем рассказывали только хвалебные истории. В частности, я вспоминаю и такую: однажды, когда наступило время созревания кукурузы, в районе Илопанго появились полчища саранчи, которые угрожали уничтожить все всходы. Крестьяне в отчаянии бросились на свои поля, чтобы попытаться спасти их от этих прожорливых насекомых. Средств же защиты было у них немного: они били палками в пустые жестяные банки, крутили трещотки, жгли сухие стебли и т. д. И только мой дедушка остался в деревне - он лежал в гамаке и спокойно покуривал гондурасскую сигару. Когда крестьяне вернулись с сообщением о том, что все посевы уничтожены саранчой, мой дед отправился на свое поле. Оно оказалось нетронутым. Тогда он заявил, что разделит свой урожай кукурузы среди самых бедных семейств деревни, которые саранча обрекла на голод. Вот за такие вещи [21] в Илопанго и говорили, что Перфекто Мармоль выделяется среди всех. Замужество за таким человеком, да еще в Илопанго, где большинство составляли говорившие по-испански индейцы и было трудно найти хоть какую-нибудь захудалую фамилию, так как всех там звали Эчеверриа или Пайес, вскружило голову хорошенькой индианке, моей бабушке Томасе, происходившей из семей Тонакатепеке и Тексакуангос. И когда моя мать принесла меня показать ей, то бабушка пришла в бешенство прежде всего потому, что рухнули все ее планы «полного улучшения» потомства - еще бы, она увидела своего внука, этого уродливого малютку-индейца, да вдобавок ко всему с иссиня-смуглой попкой.

Моей матери пришлось пережить горькие дни. Как она рассказала мне впоследствии, когда я стал уже соображать, мы выжили благодаря великодушию одного сеньора, которого звали доном Симоном, - он ежедневно подавал нам милостыню в виде горстки кукурузных зерен, из которых мать пекла тортильяс[1]. Когда же я достаточно подрос, для того чтобы не умереть от желудочных колик, меня научили есть своего рода суп из размоченных тортильяс, что стало добавкой к молоку матери. Наверное, поэтому мы, бедняки, такие толстокожие. Я часто думаю: если ты научился есть тортильяс в грудном возрасте, то это значит, что при надобности можешь прожить всю жизнь, питаясь одними булыжниками.

Жизнь, однако, была куда тяжелей для моей матери, чем для меня, потому что я был не единственной ее заботой. Дело в том, что к моменту моего рождения у нее были уже две дочки, почти школьного возраста, только от другого отца. Все эти домашние заботы и вынудили мою мать вскоре забросить меня. Я оставался дома с моими сестренками Пилар и Корделией, которые, несмотря на то что сами были маленькими, заботились обо мне и кормили меня; мать же пошла работать - на своих плечах она переносила большие тюки с табаком из Илопанго в Сан-Сальвадор. Она совершала в день два таких рейса, что в общей сложности составляло сорок километров, половину из которых ей приходилось преодолевать с большим грузом на плечах. Иногда ей приходилось совершать и третий рейс, так как заработка едва хватало на еду. Об одежде и башмаках и говорить не приходилось. Все мы бегали босиком, одетые в лохмотья. Моя колыбель представляла собой своего рода гнездо из тряпок или обрывков старой одежды; его устроили моя мать и сестры. К счастью, через некоторое время матери удалось получить место стряпухи в Сан-Сальвадоре, и с этого момента она стала служить в богатых домах. Она сумела стать очень хорошей поварихой и служила одно время даже в доме известного [22] врача Мануэля Энрике Араухо, будущего президента республики. Доктор Араухо очень хорошо относился к нашей матери, и в течение того времени, что она работала в его доме, мы в нашем ели три раза в день. Это были остатки от обеда или что-то в этом роде, но по крайней мере мы могли заглушить голод. Но бывали и такие времена, когда наша мать не работала, и тогда нам приходилось добывать еду всевозможными способами: красть фрукты с чужих деревьев, ловить рыбу, собирать на свалках всякого рода отходы, например бумагу, тряпье и другой хлам, с тем чтобы продавать его бумажным или мыловаренным мастерским. Естественно, что я не оказывал никакой помощи в этом деле, но мои сестры много трудились. Мать вынуждена была забирать их из школы, с тем чтобы они помогали ей добывать хоть какое-то пропитание.

Время шло, и моя бабушка Томаса постепенно забывала о той злобе, которую вызвало мое рождение. Мало-помалу она стала навещать нас в нашем самодельном ранчо и помогать нам. Кстати о ранчо: это была соломенная крыша на четырех подпорках, соединенных между собой глиняными стенами, которые крепились пальмовыми ветками и камышом. Моя бабушка была своего рода чудо-бабушкой деревни, у нее бывали минуты веселья и хорошего настроения, но, как правило, это было само олицетворение горечи. Одна из первых встреч с моей матерью, после того как бабушка выгнала ее из дому, произошла под предлогом, что я и мои сестренки должны были посещать уроки христианской веры, которые она давала у себя дома в шесть часов вечера для всех детей Илопанго. Моя бабушка рассказывала нам чудовищные вещи о Страшном суде, об ангелах, которые спустятся с неба, чтобы протрубить конец света, когда во всем мире из своих могил восстанут мертвецы, чтобы предстать перед судом божьим - направо пойдут те, которым открыта дорога в рай, а налево - осужденные гореть в аду, и т. д. Я вспоминаю об этом, потому что в течение нескольких лет я был самым прилежным учеником в этой «богословской школе» моей бабушки. Я помню также, что она упорно твердила о том, что все люди равны перед богом и что ни один человек не должен угнетать и обижать себе подобного. Меня же она благословляла каждый раз, когда я приходил поздороваться или попрощаться, но в глубине души она не простила мне того, что я был таким страшненьким. Я же неизменно относился к ней с нежностью: когда она заболевала, я носил ей сваренный матерью рыбный суп с приправой из листьев чипилина и лимона и цветы, которые я собирал по дороге. В то время, как я сейчас припоминаю, Илопанго был очень красивым местечком, где росло множество цветов. Улицы были засажены апельсиновыми деревьями и миртом; утром и вечером воздух наполнялся чудесным ароматом. Когда бабушка видела, что я вхожу с супом [23] и цветами, она на какое-то время сдавалась и с большой любовью целовала меня и приговаривала, что я ее маленький муженек, который не дает ей умереть от голода и тоски. Иногда, приходя к нам, она приносила в своей корзинке фрукты для моих сестренок, но ни разу ни один из них не был предназначен для меня. Она колотила меня за каждый проступок - за то, что я трогал изображения святых или устраивал беспорядок в ее корзинке. Правда, каждый раз, когда она выходила из себя и била меня, она тут же разражалась слезами и рассказывала о своей прошлой жизни: о нищете, которая однажды вынудила ее отправиться пешком вслед за своим отцом на восток страны, о том, как приходилось спать в горах, где однажды ночью ее чуть не съел ягуар.

Мои сестры уже ходили в школу, а вместе с ними «уходили» все те деньги, которые зарабатывала мама. Пилар училась довольно посредственно и больше думала об играх. Она была очень живой девочкой и часто смешила нас - за это мы ее любили. Корделия же была примерной ученицей, сообразительной и с задатками артистки. Иногда она просила маму разрешить ей участвовать в школьных вечерах или в деревенских представлениях. Но в таких случаях необходимо было покупать для Корделии своего рода карнавальный костюм, и тогда мама собирала нас и спрашивала: согласны ли мы на покупку такого костюма для сестры за счет отказа от покупки обновок для нас к празднику? И мы всегда соглашались, потому что очень гордились тем, что у нас сестра - артистка, которой все аплодировали; мы же довольствовались тем, что появлялись в толпе принаряженных ребятишек в своих стареньких одежках, покрытых заплатами, но всегда вычищенных и отутюженных.

Моя мама была для меня всем на свете. Она - моя мама Сантос Мармоль - была среднего роста, с вьющимися каштановыми волосами, с ласковыми глазами, ловкой походкой. Это была сердечная, самоотверженная и заботливая женщина, но когда и у нее лопалось терпение, то лучше было не попадаться ей на глаза. Она, можно сказать, была такой, как все бедные матери Сальвадора: католичка, неграмотная, суровая и воспитывавшая своих детей прежде всего своим собственным примером, невзирая на самые тяжелые обстоятельства, которые случались в ее жизни. С самого раннего возраста она стремилась привить мне добрые чувства, любовь и уважение к ближнему и чувство справедливости. Я считаю, что становление моего характера нельзя объяснить без учета тех усилий, которые прилагала моя мать, чтобы сделать из меня хорошего человека. Когда я совершал какой-либо проступок, она наказывала меня, а затем долго и терпеливо разъясняла мне мою вину. Иногда мать вроде бы не замечала целый ряд таких проступков; и вот когда [24] ты чувствовал себя в безопасности, она заявляла, что тогда-то и тогда-то я сделал то-то и то-то и за это должен быть наказан. Но коль скоро она пыталась помочь мне понять мои проступки, то я не обижался и пытался исправиться. Мать начала прививать мне религиозные чувства, и я очень скоро сделался почитателем Девы Марии и святого Франциска. Когда у меня возникали трудности или неприятности, я отправлялся в церковь и молился - так, как учила меня бабушка во время своих занятий. Я молился за маму и сестер, за своих маленьких друзей-соседей, за птичек или зверьков, которые время от времени привязывались к нашему домику, хотя здесь им нельзя было надеяться на какое-то пропитание. Молиться я предпочитал в то время, когда в церкви не было священника, потому что я не мог выносить исходящего от него запаха уксуса и еще потому, что ему нравилось носить на руках маленьких детишек и целовать их своими колючими губами. Моя вера в бога крепла и потому, что наши самые острые нужды зачастую находили такое решение. Бывали дни, когда до десяти утра мы не знали, чем позавтракать. Мама разжигала огонь, делая вид, что в скором времени начнет стряпать - так она пыталась успокоить нас, - и становилась на колени перед небольшим изображением Святой Девы, которое висело около нашей глиняной печки. Обняв меня, ставила рядом с собой, чтобы и я помолился. Мы еще, бывало, не закончим молитву, а тут раздавался голос нашей соседки: «Сантос! У меня осталось немного теста, дать тебе для лепешек?» Вот так мы получали иногда свой завтрак. Мама говорила, что эти чудеса творит Святая Дева, которая никогда не оставляла нас своими заботами, и мать подчеркивала, всю важность молитв и веры, как чего-то такого, о чем я никогда, не должен был забывать в своей жизни. Я тоже так считал, и поэтому чудеса стали казаться мне обычным делом в жизни. Сегодня же, когда я уже давным-давно не мальчишка, я понимаю, что дело было совсем в другом. Моя мама всегда помогала чем могла своим соседкам, таким же бедным, как и она. У нее было щедрое сердце. Именно поэтому наши соседи всегда помнили о нас и пытались помогать нам, когда имели хоть малейшую возможность. Беден был очаг, но щедры сердца людей.

Праздники в Илопанго всегда были великолепными. Они остались такими в моей детской памяти с самых ранних лет. Несколько раз в год проводились религиозные церемонии в честь дней святого Иосифа, святого Христофора и Святой Девы; кроме того, устраивались и народные праздники в соответствии со старыми обычаями, особенно мне запомнились утренние серенады, которые исполняли крестьяне, рабочие и рыбаки. Обычным делом были и своего рода пикники на берегах ближайшего к Илопанго озера. Почти вся деревня уходила туда, разбивались на большие группы, ели и пили под сенью огромных [25] амате и конакасте. Во время этих прогулок играли на гитарах и мандолинах, девушки декламировали стихи. Драк никогда не случалось. Это было время мира, красоты и гармонии. В дни рождества самым веселым являлись пасторали, в которых участвовали и дети, и взрослые. И я уж не упускал случая - тоже был пастушонком, который распевал вместе с другими... Но с этим образом жизни было покончено, когда на землях Илопанго построили международный аэропорт и базу военно-воздушных сил. Аэропорт и авиационная база убили дух Илопанго: они принесли с собой коррупцию и ненависть...

Однако не следует обманывать себя всеми этими пасторалями и праздниками в честь святых покровителей. Бедность была чудовищной во всей стране, и достаточно перечитать то, что я написал о нашей семье, чтобы представить себе общую картину. Но не только голод грыз душу и тело сальвадорского народа. В это время, в 1910 году, президентом республики был генерал Фернандо Фигероа, которого прозвали Горьким Апельсином не из-за простой любви к прозвищам. Он постоянно держал всю страну на военном положении, обрушивал чудовищные репрессии в ответ на протесты против бедственного экономического положения и финансового хаоса, который стал особенно сильным после войны с Никарагуа, начатой в 1907 году. Естественно, что в то время я еще ничего не понимал - я убивал время тем, что ловил маленьких ящериц возле нашего дома, и тревожился только тогда, когда меня донимал голод, а есть было нечего. Тем не менее я помню, какую большую жалость вызывали у меня оборванные крестьяне, приходившие в нашу деревню в напрасных поисках работы, или вереницы больных, которые шли из восточных областей в надежде попасть в больницу Сан-Сальвадора. Но особенно большое впечатление произвели на меня погонщики волов, запряженных в телеги. И в периоды зимних суровых ветров, и под жгучим летним солнцем шли они, полураздетые, иногда пьяные в стельку, безжалостно подгоняя своих смертельно уставших волов острыми железными пиками. А я думал про себя, как хорошо было бы иметь много денег, чтобы построить навес над всей дорогой, от Илопанго до Сан-Сальвадора, который защищал бы погонщиков от холодного дождя или жаркого солнца. Ведь тогда их жизнь была бы не столь тяжелой. И еще я вспоминаю нечто вроде ожившей сценки из сказки: по той же пыльной дороге, по которой шли погонщики, проклиная своих волов, вдруг стремительно промчалась чудесная белая карета, запряженная двумя белыми, как хлопок, лошадьми, напоминавшими своей статью чилийских. Элегантный кучер легкими ударами кнута подгонял лошадей. В карете сидела сеньора, лица которой нельзя было разглядеть, так как его закрывала [26] черная мантилья, но мне она все равно показалась такой же прекрасной, как Святая Дева. Я до сих пор отчетливо помню эту сцену, как будто смотрю цветной фильм. В то время я был большим мечтателем, но карета не была видением, в этом я убедился через несколько лет.

Когда наступало зимнее время, закаты становились блестящими от влаги, но какими-то печальными, грустными; тучи проносились низко над землей, казалось, что их можно схватить руками. Покачиваясь в старом гамаке, я говорил, обращаясь к маме, что все мы должны бы уметь летать, как попугаи, которые стаями перелетали с места на место. Моей мечтой было долететь до Мексики, где, как я думал, уже находился конец света. «Бедненький мой сынок, - в шутку говорила мама, - он у меня спятил от слабости».

Я очень хотел знать, кто мой отец, и все время пытался узнать о нем у матери. Но моя мать считала, что это дело было тайной ее и его и что об этой тайне не должен знать даже я, результат этой тайны. Когда мимо проходил какой-нибудь прилично одетый человек с приятной наружностью, я бегом бежал к матери и говорил ей: «Посмотри, мама! Случайно этот господин не мой отец?» Она смеялась в ответ, а я уходил грустный, потому что мне этот человек подходил в качестве отца. Наконец мать, которой, очевидно, надоели мои приставания, сказала мне однажды, что моим отцом был капитан Карранса, который жил в Сан-Сальвадоре. Я немедленно стал рассказывать об этом всем встречным, чтобы все знали, что у меня тоже есть отец. Само имя уже было нечто реальное для меня, и я радовался, как ребенок, получивший игрушку. Но это оказалось неправдой. Его выдумала мама, чтобы избавиться от моих расспросов. Моим отцом же являлся тогдашний алькальд Илопанго Эухенио Чикас, или, как его все звали, индеец Эухенио. Крестьянин со средствами, он был сыном знаменитого Франсиско Чикаса, или Чико Чикаса, которого с его игрушечной шпагой считали непобедимым; занимался же он тем, что в ночные часы бродил по дорогам, чтобы встретить и вступить в бой с нечистой силой. Чико Чикас умер от разрыва сердца на дороге, неподалеку от деревни. Мой отец не унаследовал воинственности деда и был мирным, трудолюбивым и приветливым человеком. Но что было, то было: он совершенно безответственно относился к своим детям, родившимся на стороне. А таких нас было много. Моя бедная мать вынуждена скрывать эти родственные связи, так как мой отец был женат на ее близкой подруге, донье Крессенсии. Я же узнал о том, что моим отцом был Эухенио Чикас, в год, когда убили президента Араухо, то есть в 1913 году, мне было тогда уже восемь лет. Скрывая свое отцовство, он, как алькальд Илопанго, назначил меня старшим нашего квартала на праздниках святых - этой чести [27] обычно удостаивались ребята старшего возраста или мужчины. Во время главной процессии я исполнял свою роль с самым серьезным видом, что произвело на отца очень большое - и благоприятное для меня - впечатление. В этот вечер он перехватил за выпивкой и признался своим друзьям, что я его сын. Эта весть обошла все Илопанго и дошла до ушей жены моего отца, доньи Крессенсии, и ее дочерей, моих сводных сестер, которые были значительно старше меня. Сеньора и девицы разразились страшным криком, а затем сестрички бросились искать меня, чтобы побить. Они встретили меня, когда я, выполнив поручение мамы, возвращался домой, и закидали камнями, разбив голову. Мама, увидев меня окровавленным и узнав, что произошло, как смогла, перевязала рану, а затем, в ярости, отправилась вместе со мной к местному мировому судье, чтобы подать жалобу. По дороге нас догнал отец; он также узнал о случившемся и был очень обеспокоен. Он стал извиняться за поведение своих дочерей, заявил, что уже наказал их, и умолял мою мать не жаловаться. Не помня себя от гнева, она выкрикнула: «Бог сделает так, что когда-нибудь этот мальчишка накажет одну из твоих проклятых девиц». Не знаю, была ли права моя мать, но с тех пор я считаю, что лучше всего никогда никого не проклинать: ведь проклятие матери чуть не осуществилось на самом деле. Правда, не совсем так, как она предсказывала. Как я уже говорил, мой отец был большим бабником и имел много детей на стороне, и вот случилось так, что я стал женихом девушки, которая оказалась моей сестрой по отцу. Мать разъяснила мне всю ситуацию: ведь если бы я продолжал ходить в женихах, то мне пришлось бы жениться на сестре.

Одним словом, на этот раз мать и отец расчувствовались, и мы так и не попали к судье. Прошли годы, и эти две мои сестры, забросавшие меня камнями и поранившие мне голову, очень хорошо относились ко мне, во многом мне помогали, но в конце концов, когда всем стало известно о том, что я являюсь коммунистом, они вновь отказались считать меня своим братом. Кровное родство - это еще далеко не все.

Самые светлые воспоминания остались у меня от школы. Сейчас, когда за плечами уже долгая жизнь, мне больше по душе мальчишки-проказники, чем паиньки, хотя сам я был вроде такого паиньки, любимцем учителей. Во время перемен мне поручали следить за поведением учеников, так как мне доверяли - ведь я всегда отличался примерным поведением. Правда, мне совсем не нравилось записывать в тетрадь проступки моих товарищей, но такова была моя обязанность. И уж совсем я выходил из себя, когда кто-нибудь из них пытался задобрить меня конфетой или фруктовой водичкой - лишь бы не записывал их проступки. Я чувствовал себя уязвленным и немедленно делал записи, так как хотел научить их достойному [28] поведению. Моими любимыми предметами были география и история. Учителя привили мне восхищение подвигами наших предков-индейцев в борьбе против испанских конкистадоров, а борцы за независимость, как, например, Хосе Матиас Дельгадо и Мануэль Хосе Арсе, стали в моих глазах настоящими героями. Однако наибольшее впечатление в то время произвела на меня личность вождя индейцев прошлого века Анастасио Акино[2]; кстати, это впечатление сохранилось у меня до сих пор.

География же нравилась мне потому, что за каждым названием передо мной вставали чудесные города, горы или загадочные реки. Я любил произносить вслух названия самых крупных городов Латинской Америки, но больше всего мне нравились названия городов Боливии, которые звучали как музыка: Ла-Пас, Сукре, Потоси, Оруро, Кочабамба, Санта-Крус, Тариха и Тринидад. Да, они звучали как музыка, по крайней мере для меня. Да, да, как музыка или церковное пение.

Обычно я не дрался со своими сверстниками, лишь иногда «пробовал» свои кулаки, и, насколько помню, не без удачи. Моя мать и здесь давала мне свои наставления: «Если с тобой хотят подраться, помни, что бог дал тебе ноги, чтобы убежать, но, если тебя настигнут, вспомни, что бог дал тебе зубы и кулаки, чтобы защищаться». В те времена нашими обычными игрушками были деревянные человечки, всякого рода кувшинчики, стеклянные шарики - «мартышкины шарики», - обручи и другое, но меня не привлекала ни одна из них. Моим излюбленным местом игр в школьные годы было озеро Илопанго. Только там я чувствовал себя прекрасно, потому что был отличным пловцом и имел прекрасные легкие - я был своего рода чемпионом, когда устраивались состязания, кто дольше пробудет под водой. В воде озера мы играли в «мартышек», в «спрятанное колечко» и в «морских разбойников». На суше же я был очень спокойным и молчаливым ребенком. Мама ругала меня за это, требовала, чтобы я был «мужчиной» - когда, мол, она была молодой, то ей больше других нравились веселые и заводные юноши. Она даже рассказала нам, что в детские годы у нее был «мужской характер» - она любила игры, в которых нужна была сила и ловкость. Мама вспоминала, как она переплывала реки, уцепившись за ветки дерева, и как однажды она сломала себе ребро, ударившись о камень. Она хотела сорвать красивый цветок раньше мальчишек, с которыми играла в горах.

Ну а меня люди любили именно за мою молчаливость и воспитанность, за готовность откликнуться на любую просьбу и оказать услугу. Я бегал с поручениями наших соседей или помогал [29] им в домашних делах. За это они давали мне фрукты, рыбу и другие вещи. Когда я приносил эти подарки маме, она говорила: «Ты, пожалуй, похож на голодного попрошайку, поэтому тебе и дарят столько всего». И еще мне нравились военные. Рядом с нашим домом в Илопанго установили местный пост национальной гвардии, и я всегда был тут как тут, когда солдаты начинали чистить оружие. Мне нравилось говорить с ними о военной службе. Через короткое время я уже знал наизусть названия всех частей винтовки системы «маузер», следил за всеми военными событиями в мире. В годы первой мировой войны стали выпускать сигаретные коробки с изображениями крупных сражений. Я собирал их и поэтому всегда был готов сбегать за сигаретами для национальных гвардейцев. Из-за этих-то коробок я стал симпатизировать немцам. Командир поста взял за правило заставлять меня читать по утрам газету, заполненную сообщениями о войне. Все национальные гвардейцы садились в круг и слушали меня. Я с большим пафосом читал о победах немцев и стремился преуменьшить их поражения. Национальные гвардейцы, заметив мои прогерманские симпатии, стали возражать мне и доводили меня до исступления - весь в слезах, я бросался домой, клянясь, что никакая сила в мире не заставит меня прочитать им хоть строчку. Но на следующий день я вновь возвращался, делая вид, что ничего не произошло. Я настаивал на том, что Германия была права в своей борьбе против войск союзников, потому что она лишь защищала свое право на свободу мореплавания, а союзники пытались связать ей руки. Все это я где-то вычитал и использовал в качестве своего «козырного туза». С моими товарищами по играм на озере мы никогда не разговаривали о подобных вещах; все наши разговоры крутились вокруг школьных дел. О войне я вел беседы только с национальными гвардейцами или со взрослыми. В деревне же говорили, что я паренек «себе на уме» и что у меня большое будущее. «Этот Мигелито далеко пойдет, - судачили люди. - Надо бы поручить его покровительству святого Христофора».

Я и мои сестры росли, вместе с нами росли и наши нужды. Заботы о доме стали непосильными для моей бедной матери. Кроме того, все меньше и меньше шансов было найти постоянную работу. Голод постоянно поселился в нашем доме. Животы у нас стали похожи на пустые грелки, глаза глубоко ввалились, часто возникали всякие видения. Не знаю, быть может, виной тому был голод да всякого рода предрассудки, царившие в то время в Илопанго, но я в течение долгого времени верил в привидения и в духов; любого я мог бы убедить в том, что не раз видел их собственными глазами.

Очень скоро сестры и я были вынуждены бросить школу и [30] заняться работой, чтобы как-то существовать. Мне было одиннадцать лет, и я только начал учиться в четвертом классе начальной школы. Я стал работать подручным у рыбаков, которые заставляли меня выполнять самую различную работу. Платили же мне «натурой» - две-три рыбы после ловли, которая длилась всю ночь. Но я был доволен: рыбаки хорошо относились ко мне; кроме того, они были прекрасными рассказчиками всякого рода баек и похождений. Однако я страстно любил школу, и мне было обидно при мысли о том, что останусь недоучкой на всю жизнь. Утешался я лишь тем, что рос среди мужчин, занимаясь тяжелым трудом, каким был труд рыбаков.

В это время моя мать завела себе «дружка». Это был некрасивый индеец, страшно жестокий, звали его Хулиан Гонсалес, а в народе он был известен под кличкой Рваный Башмак. Я одновременно испытывал стыд и бешенство из-за того, что этот дурной человек стал «мужем» моей матери, но, чтобы не огорчать ее, я старался слушаться и уважать Рваный Башмак. Он также был рыбаком и решил, что я должен помогать ему. Так я оставил своих товарищей по работе. Мой отчим ловил рыбу исключительно с помощью плетеных корзин-ловушек с приманкой, потому что не имел других орудий лова. Другие рыбаки ловили с помощью того, что было под рукой, включая динамит и барбаско - ядовитый корень, использование которого запрещалось властями. Рыбная ловля на наживку велась ночью и требовала прежде всего соблюдения абсолютной тишины и огромного терпения. В этом отношении мой отчим был предельно требовательным. Когда я производил хоть малейший шум, он кричал, будто я спугнул рыб, и обрушивал на меня град ударов - в таком случае ему было наплевать на то, что он устраивал настоящий скандал, избивая ребенка посредине ночного озера, в маленьком самодельном кайюко. Иногда он лупил меня веслом, а затем выбрасывал в воду - я должен был добираться до берега вплавь. А сколько раз Рваный Башмак являлся на ловлю совершенно пьяным - в таких случаях он обращался со мной еще более жестоко. А ведь работа сама по себе была очень тяжелой. В зимнее время, например, сильные порывы ветра часто опрокидывали наше кайюко. Мы должны были поддерживать лодку на плаву и направлять ее к берегу с тем, чтобы не дать ей пойти ко дну или чтобы ветер не унес ее в неизвестном направлении, где другие рыбаки могли бы поймать ее и забрать себе. Было очень нелегко управляться с кайюко в этой кромешной мгле, когда то и дело слышались раскаты грома и сверкали молнии. Мы подвергались смертельной опасности, когда бурные волны швыряли нас на камни или выбрасывали на берег, заросший сарсой, которая раздирала все тело! Две трудные зимы провел я в таких занятиях. Тело мое [31] стало похоже на «чертову кожу», я избавился от множества страхов, которые терзали меня раньше. Я вдруг навсегда перестал быть ребенком, перестал быть единственной мишенью жестоких нападок отчима. Все те немногие гроши, которые мы зарабатывали рыбной ловлей, он тратил на выпивку и когда пьяный возвращался домой, то начинал избивать мать и даже сестер. Я ненавидел его всей душой. Правда, теперь, по прошествии стольких лет, пожалуй, уже не питаю к нему ненависти. Когда я пытался встать на защиту матери, он угрожал мне мачете и запирал в небольшую пристройку, где мы хранили дрова да курицы несли яйца. Все это жгло мое сердце. Я спрашивал, что делать, но никто не дал мне толкового совета. Все только и говорили, чтобы я имел терпение и что здесь у каждого, если хорошенько разобраться, самая несчастная судьба. Но мое положение было отчаянным, и однажды я решил покончить с собой: броситься с высокого берега озера прямо вниз, на острые камни. Я поднялся на обрывистый берег, опустился на колени и стал молиться святому Христофору, чтобы он укрепил меня в решении убить себя, дал бы мне мужество сделать это или подсказал бы другую мысль, получше, с тем чтобы с честью покончить с этим положением.

И здесь у меня возник, как показалось, удачный план. И я не покончил с собой. Я вернулся домой и сказал матери: «Мама! Сегодня я убью Хулиана, я больше не могу выносить того, что он тебя бьет». Моя мать содрогнулась, но попыталась сохранить внешнее спокойствие. «И как ты собираешься убить его?» - спросила она. «Когда он вернется пьяным и завалится спать в гамак, я подожду, пока он заснет покрепче, а затем как следует стяну ячейки гамака леской, чтобы он не смог защищаться, и тогда убью его своим острым ножом». Моя бедная мать ударилась в слезы и сказала: «Я вижу, что ты хорошо продумал все это, и если ты решился, то я знаю, что сделаешь задуманное». А потом она стала умолять меня забыть об этой дурной мысли, заявив, что совсем бросит Хулиана Гонсалеса, которого не любит и никогда не любила, а если и связалась с ним, то только для того, чтобы все мы не умерли голодной смертью. После этого мы вместе отправились помолиться и дать клятву выполнить обещанное перед ликом святого Христофора. Я подмигнул святому как сообщнику, которому известно, что все эти угрозы убить Хулиана были всего лишь ловко разыгранным представлением с целью напугать маму. Мама же думала, будто бы я даю обет не убивать Рваный Башмак. Мы исполнили наши обеты: подлинный - мамы и мой - выдуманный. Но все эти обещания не могли спасти нас от голода. По всей стране царила обстановка страшной нищеты, усугубленной недавним сильным землетрясением 1917 года, которое разрушило Сан-Сальвадор и унесло многих людей. Другое же [32] бедствие заключалось в том, что у власти закрепилась проклятая династия Мелендесов.

Для того чтобы понять это время, следует хотя бы бегло познакомиться с историей предшествующих лет, по крайней мере до начала правления генералов Карлоса и Антонио Эсета в 1890 году. В противоположность тому, что говорилось в последние годы в Сальвадоре, правительство Эсета было одним из самых прогрессивных за всю историю существования республики. Это объяснил мне крестьянин из кантона Лос-Аматес, до него и я сам верил в то, о чем с такой легкостью говорили все вокруг: будто бы братья Эсета были отъявленными бандитами и врагами народа. Этого товарища из Лос-Аматес звали Хесус Каркамо, но мы называли его Архив - столько исторических сведений хранила его память. Архив был слепым, но когда он начинал говорить о прошлом, то ты представлял себе всех как будто наяву. Во времена правления братьев Эсета ему было всего двенадцать лет, но он прекрасно помнил все осуществленные ими прогрессивные мероприятия. Находясь на посту президента республики, генерал Карлос Эсета вынудил помещиков модернизировать свои поместья, обязал их строить дома и осуществить еще ряд мер, направленных на улучшение условий жизни крестьян, заставил их силой закона заниматься интенсивным производством кофе. А помещик, который пытался противиться этому, лишался земли или по крайней мере ему угрожала потеря своих владений. «Уроки» в сельскохозяйственных работах были сокращены, и введена единая оплата за единицу продукции. До этого за каждый «урок» платили 18 сентаво, а мера измерения «урока» была самой произвольной. Во времена Эсета «урок» представлял собой итог работы, проделанной на площади размером в 10 локтей на 10 пядей, и за него платили один колон. Другими словами, в те времена «урок» был даже меньше, чем в нынешнее время, так как сегодня эта площадь составляет 13 локтей на 13 пядей. Крестьяне вполне справлялись с двумя «уроками» и зарабатывали в день по два колона, причем это были «полновесные» колоны того времени. Архив работал тогда мальчиком-водовозом и зарабатывал в день один колон. Хозяева были обязаны кормить работников и их семьи три раза в день, давать им достаточное количество кофе. Другими словами, вся эта демагогия нынешних сальвадорских правителей в отношении рациона питания для крестьян не является чем-то новым. Деньги пошли к крестьянам, и мужчины стали украшать свои пояса бомбами и тостонами[3]. Стали процветать азартные игры, в любом удобном местечке мужчины снимали свои украшенные монетами пояса [33] и бились об заклад. Крестьяне начали покупать нагуилья[4] для своей одежды, а также так называемые колумбийские накидки[5], которыми с тех пор широко пользуются в сальвадорском селе. Крестьяне стали покупать шляпы, мачете, свечи и множество других изделий ремесленников. В городах началось процветание ремесел. Если ранее ремесленники зарабатывали 75 сентаво, то теперь их заработок составлял 4 и даже 5 колонов в день. Ткацкие мастерские в кварталах Канделариа и Сан-Хасинто развернули лихорадочную деятельность и наняли большое число работников. Образовался выгодный рынок для импорта. Наряду с этим подъемом, называемым сегодня уровнем жизни трудящихся, возникла и инфляция, которая нанесла ущерб стране, но все бедняки Сальвадора были счастливы во времена Эсета. Основным препятствием являлся феодализм. Борьба между либералами и консерваторами в Сальвадоре шла к своему закату, хотя подобная борьба в Гватемале еще оказывала свое влияние на нашу страну. Феодалы в Сальвадоре не смогли должным образом закрепиться у власти, что объяснялось также и полной неразберихой во всей Центральной Америке.

Правительство генерала Карлоса Эсета, этого примитивного либерала-демократа, напрямую столкнулось с феодалами. Бесспорно, это было правительство «твердой руки», но, по сути дела, оно так же понимало нужды народа, как и правительства Херардо Барриоса. Церковные служители, феодалы и консервативное правительство Гватемалы стали действовать совместно. Они тайно организовали несколько мятежей военных, как, например, мятеж известного генерала Риваса и мятеж Орасио Вильявисенсио в Кохутепеке, но все они были подавлены с помощью народа. Наконец, произошел мятеж в Санта-Ане, который был поддержан Гватемалой и закончился успехом. Это было печально знаменитое «восстание 44-х» - реакционный мятеж в защиту феодальных интересов. Буржуазная история не упоминает - и не может упоминать - его первоначального названия, потому что эти 44 были 44 молодыми господами, 44 антипатриотами и 44 сукиными сынами. Силы Эсета направлялись из Сан-Сальвадора и осадили Санта-Ану, с тем чтобы восстановить там власть прогрессивного правительства, но осада была прорвана мятежниками и их наемниками при решающей поддержке консервативной гватемальской армии, самой реакционной в Центральной Америке, являвшейся бандой закоренелых убийц. Священники начали подстрекать мужественное и бедное, но одновременно забитое и фанатично [34] преданное католической церкви население Санта-Аны, убеждая его в том, что братья Эсета еретики, а главнокомандующий армии генерал Антонио якобы поклялся приготовить в мятежном городе завтрак на обломках изображения святой Анны. Тем не менее военное счастье было на стороне генерала Антонио, но его брат, президент Карлос, удрал в Панаму, и все пошло насмарку. Генерал Антонио получил убежище в Мексике.

Один из 44 господинчиков - Рафаэль Антонио Гутьеррес - стал временным президентом республики, а город Санта-Ана получил звание «героического города». Своим титулом город обязан исключительно лишь корыстным планам олигархических кругов; поэтому когда бедные жители Санта-Аны хвастаются сегодня этим титулом, то они лишь еще больше затягивают петлю на своей шее.

Историю делают люди, говорил генерал Мартинес. Какого дьявола! Историю делали господствующие классы. Экономическое положение народа, включая и жителей Санта-Аны, стало ужасным, потому что при всем при том правительство братьев Эсета было довольно близко народу, а вот правительство «44-х» исключительно враждебно относилось к нему. Естественно, что оно возложило всю тяжесть на плечи трудящихся. Вновь за каждый «урок» в сельском хозяйстве стали платить 18 сентаво и 75 сентаво городским ремесленникам. Вновь вернулась нищета, но на этот раз она была, так сказать, «подправлена» и усилена. Ремесленники снова погрязли в долгах. Бедные крестьяне лишились своих небольших клочков земли. Городские полицейские и кантональные уполномоченные едва справлялись с выполнением приказов об арестах, доставке через горы в тюрьмы или в «волчьи ямы» должников. Азартные игры перестали быть развлечением - стремление «заработать» деньги приобрело трагический оттенок. Огромное число преступлений стало совершаться на окраинах городов, около карточных притонов, в местах по продаже гуаро[6] и чичи[7]. Появились и свои «знаменитости» среди воров и преступников, такие, как Белолицый, который отправил к праотцам огромное число ближних. Грабежи стали повседневным делом. С тех пор в Сальвадоре и появилось правило не пересчитывать деньги на улице, не носить браслеты или брошки в безлюдных местах. В то время особую славу - естественно, дурную - завоевали дороги Калаверы, Сойапанго, Илопанго, Ла-Гариты и других мест, где банды «раздетых» убивали и грабили проезжих, вырывая даже золотые зубы, если таковые попадались. Двадцать лет длилось это состояние хаоса, причем с каждым [35] годом становилось все хуже... Не радостной была история господства олигархии в Сальвадоре. Народное недовольство все время находилось на пороге взрыва, а первоначальный энтузиазм, вызванный так называемыми «принципами 44-х», быстро испарился. В правительстве происходили некоторые изменения, но положение в стране, по сути дела, не менялось. Это был период правления пьяницы Регаладо, Эскалона и других подобных им. Обман народа со стороны «44-х» в то время был очень схож с тем обманом, который представляла собой так называемая «революция 48-го года», осуществленная Осорио и его друзьями - гринго[8]. Все та же демагогическая болтовня, все то же бедственное положение народа, все та же нужда.

Как я уже говорил, в 1911 году президентом республики стал доктор Мануэль Энрике Араухо, врач, пользовавшийся большим авторитетом и уважением за свою благородную и щедрую душу. Его кандидатуру выдвинули и поддержали феодалы-реакционеры, которые намеривались использовать Араухо в качестве щита от народного недовольства. И надо сказать, что народ в своей массе проголосовал за него. Но замыслам «мандаринов» был нанесен сильный удар, когда Араухо начал проводить прогрессивную политику - политику защиты свобод. Он значительно расширил объем общественных работ, выступил против политики обращения за иностранными займами, которые отдавали страну в кабалу, и даже позволил себе некоторые независимые акции во внешней политике, как, например, во время американской интервенции в Никарагуа. Ряд его шагов в интересах народа, например отмена тюремного заключения за долги и установление компенсации за несчастные случаи на производстве для крестьян, нанесли удары по позиции феодалов. Араухо ссылался на то, что вводит все эти меры во исполнение международных законов, но ведь эти законы стоили не больше соломенной шляпы в глазах богачей любой страны, привыкших угнетать свои народы. Не по вкусу реакции пришлось и введение обязательной военной службы для всех без исключения граждан, а не только, как это было раньше, для сельских бедняков. Именно защита этого принципа принесла авторитет тогдашнему министру внутренних дел доктору Мигелю Томасу Молине. Араухо предпринял ряд мер по обеспечению безопасности граждан в связи с возросшей преступностью и занялся организацией корпуса сельской полиции. Так родилась национальная гвардия, созданная по образцу гражданской гвардии Испании, которая в то время еще пользовалась уважением. Военным министром был генерал Хосе [36] Мария Перальта Лагос, он и пригласил в страну испанских военных инструкторов.

Кстати, инженер по образованию, Перальта Лагос был одним из наиболее крупных писателей Сальвадора за всю его историю, автором «Смерти Тортолы», изданной большим тиражом в Советском Союзе. В первые годы своего существования Национальная гвардия сыграла огромную роль в оздоровлении обстановки в стране. Она начала борьбу с преступностью и ценою огромных жертв создала свою сеть постоянных постов. На дорогах бандиты нападали на парные патрули национальной гвардии, а иногда и целые посты уничтожались ими. Национальные гвардейцы в большинстве своем были городскими ремесленниками, физически крепкими парнями, а суровая жизнь закалила их и привила своего рода кастовый дух. И только в период правления династии Мелендесов правительство превратило национальную гвардию в корпус по осуществлению репрессий против политических противников, деятельность корпуса стала носить террористический и преступный характер, который сохраняется и до сих пор. Именно во времена Мелендесов обострилось соперничество между армией и национальной гвардией, кто из этих двух институтов имеет лучшую профессиональную выучку, лучшую организацию и дисциплину и т. д. Но, возвращаясь к моменту правления доктора Мануэля Энрике Араухо, следует сказать, что его конец не мог быть иным, чем конец братьев Эсета, так как и он совершил такое же «преступление»: он посмел затронуть интересы феодалов. Правда, конец самого президента Араухо был куда более драматичным: всем известно, что он был зарублен мачете, когда - без всякой охраны, как обычно, - отдыхал в одном из скверов в центре Сан-Сальвадора. Исполнители проходили подготовку в одном из поместий организаторов убийства, они постоянно тренировались в ударах мачете по кокосовым орехам, чтобы быть уверенными в том, что первый же удар будет смертельным. А вдохновители? Что же, сегодня их зовут «14 семей», это кофейные бароны, землевладельческая олигархия. Фамилии же убийц ничего не говорят, это своего рода маски, скрывающие преступников. Я помню, что в день убийства Араухо я застал мать всю в слезах. Когда же я спросил ее о причине этого безутешного плача, она ответила, что убили ее бывшего хозяина, доктора Мануэля Энрике Араухо. «Люди не знают, какого человека потерял Сальвадор, - добавила она. - Бог позаботится о нем, ведь он спас мою тетю Хуану от смерти, сделав ей операцию, и не взял ни одного сентаво». В это время моя мать стала маркитанткой в армии, так как ходили слухи о войне с Гватемалой. Эти слухи были распущены со специальной целью - отвлечь внимание от убийства Араухо и от подлинных виновных. Непосредственных же исполнителей преступления, двух забитых индейцев, [37] которым обещали щедрую награду, поспешно расстреляли. Кличка одного из них была Мул.


Расставшись с Хулианом Гонсалесом, Рваный Башмак, моя мать на свой страх и риск стала заниматься продажей рыбы. Теперь в доме уже не было мужчины-работника. Рано-рано утром она отправлялась на берег озера, где покупала рыбу. Затем складывала ее в большую корзину, ставила корзину на голову и шла от дома к дому, расхваливая свой товар. Иногда в попытках продать рыбу она доходила и до Сан-Сальвадора, и нередко случались дни, когда она возвращалась домой с полной корзинкой, не заработав ни одного сентаво. Наше положение было настолько бедственным, что национальные гвардейцы с соседнего поста решили найти мне работу, чтобы помочь нашей семье. Мне поручили убирать помещение поста, таскать воду и за это платили один колон и пятьдесят сентаво каждые десять дней. Другими словами, мой ежедневный заработок составлял 15 сентаво. Но поскольку я был исполнительным пареньком, то мне стали давать и другие поручения, и наконец, когда меня лучше узнали начальники, я стал своего рода ординарцем у офицеров. Я был весь наполнен гордостью, потому что ординарец - это уже военный чин; к тебе обращаются и дают поручения, называя при этом твой чин. Ведь раньше мне просто говорили: «Мигелито, принеси вот то-то», «Мигелито, прибери вот здесь» и т. д. Командиром поста был лейтенант по фамилии Фунес, и он первым взял меня к себе на службу в качестве ординарца. Как я попал к нему на службу? У лейтенанта Фунеса был ординарец, которого звали Исмаэль. Ему было лет шестнадцать, он был выше и сильней меня. Так вот этот Исмаэль невзлюбил меня и постоянно искал предлога, чтобы унизить или побить. Однажды без всякого повода, просто ради удовольствия, он сильно разбил мне лицо. А я, вместо того чтобы заплакать, набросился на него - мной овладел какой-то дьявол. Мы дрались уже минут пятнадцать, и, хотя он физически был крепче, он не смог одолеть меня. Наконец гвардейцы, которые стояли кругом и развлекались нашей потасовкой, разняли нас и стали насмехаться над Исмаэлем. Я разбил ему нос, а гвардейцы издевались: «Он разбил его всего в клубнику!» Лейтенант Фунес одобрил мое поведение и приказал дать Исмаэлю 25 палочных ударов - за трусость и тупость. Затем сам лейтенант отвел меня к матери, чтобы она подлечила мои ссадины, особенно огромную шишку на лбу, которая торчала как рог, и дал ей, кроме того, пять песо, с тем чтобы она купила мне хорошую рубаху, так как от моей остались лишь одни клочки. Когда мы вернулись на пост, Исмаэля уже не было - он удрал от бессильной злобы, и я автоматически и по завоеванному [38] праву стал ординарцем лейтенанта Фунеса. Это был не последний раз, когда мне приходилось кулаками завоевывать свое место в жизни. Лейтенант Фунес хорошо относился ко мне, он давал деньги и еду, чтобы я мог отнести что-то домой, а я старался как можно лучше выполнять свои обязанности. Я должен был заботиться о том, чтобы одежда лейтенанта всегда была отглажена, башмаки начищены до блеска, оружие находилось в положенном ему месте. Я не испытывал никакой неловкости от того, что мне приходилось играть роль «служанки внутренних покоев», как говорят в Сальвадоре, потому что голод был куда хуже. Сегодня же при воспоминании о том времени со мной творится невесть что, меня всего колотит при мысли, что я был холуем у национального гвардейца, хотя он лично и был хорошим человеком.

Лейтенант рассказывал обо мне другим офицерам, и некоторые из них предлагали мне перейти к ним на службу. Я мог бы служить в других, больших поселках, и даже в главных казармах в Сан-Сальвадоре. Капитан Бонилья и полковник Дуке даже поссорились с лейтенантом Фунесом из-за того, что он не захотел уступить меня им. Помимо своих основных обязанностей, я ежедневно занимался строевой службой и вскоре стал сильным и ловким. Я настолько осмелел, что однажды, когда сержант отдал мне какой-то приказ в оскорбительном тоне, я отказался подчиниться. Тогда он попытался избить меня бамбуковой палкой. Я вырвал палку из его рук и сам врезал ему несколько раз, вынудив ретироваться. Так я завоевал известность парня, который не дает себя в обиду, и гвардейцы стали относиться ко мне уже не как к мальчишке. Лейтенант Фунес гордился своим ординарцем и в разговорах со мной обещал свою помощь и поддержку, с тем чтобы я мог продолжать свою военную карьеру, которая предвещала мне большое будущее. Я воображал себя верхом на коне, в генеральской каске с перьями, инспектирующим свои войска. Меня окружала целая толпа ординарцев, которые сломя голову бросались за стаканом воды, стоило мне лишь провести языком по губам.

В это время усилилась оппозиционная деятельность против подлой диктатуры Мелендесов. Заговоры были делом не только гражданских лиц, они захватили и некоторые круги армии. Однажды стало известно, что войска полковника Томаса Кальдерона, командующего гарнизоном в Сан-Мигеле, и полковника Хуана Амайи (по прозвищу Хуан Курица), командующего гарнизоном в Кохутепеке, сошлись около местечка Сан-Мартин, расположенного по соседству с нами, чтобы начать действия по захвату столицы. Лейтенант Фунес получил из Сан-Сальвадора приказ собрать под своим командованием национальных гвардейцев и выступить в направлении Сан-Мартина. Людей было мало, поэтому и меня, тринадцатилетнего [39] мальчишку, поставили под ружье. Мне выдали карабин, пятьдесят патронов, и я стал еще одним солдатом: чего только в жизни не бывает - впервые я взял в руки оружие, чтобы защищать преступную диктатуру олигархии, которую ненавидел весь народ! Мне, естественно, было наплевать на правительство, я тогда еще не разбирался в политических вопросах, чтобы как-то определять свое отношение к ним. И если я был готов сражаться, то только из уважения к моему непосредственному начальнику. Я не помню, чтобы испытывал какой-либо страх, скорей, с энтузиазмом и даже радостью готовился к предстоящим сражениям. Однако мятежные войска не пошли на Сан-Мартин, и после нескольких часов напряженного ожидания мы вернулись в Илопанго. Однако с этого момента командование национальной гвардии в Сан-Сальвадоре усилило свой контроль над всеми постами. Инспектора зачастили в Илопанго, и гарнизон был вынужден постоянно заниматься военной подготовкой. Даже мне пришлось участвовать в этих занятиях, так как на основе опыта прошлой мобилизации я сделал для себя вывод: в случае возникновения подобных же обстоятельств мне тоже придется драться, а потому лучше уж быть готовым. До этого, как я уже говорил, мне очень нравилось все относящееся к военной службе, хотя конкретно мало что знал о ней. Прежде всего я выучил наизусть устав национальной гвардии. Помню, что самой длинной статьей устава была статья 22, и на ней-то постоянно спотыкались все гвардейцы. Со мной же этот номер не проходил, я как заведенный «выдавал» всю статью с такой точностью, что инспектора всегда ставили меня в пример. Бедные гвардейцы изучали устав таким образом, что могли отвечать, если их спрашивали статьи по порядку. Я был единственным, кто мог ответить «вразбивку». Быстро освоил и «теоретическую», и практическую часть учебы. Движение в строю, команды, технику владения оружием. Через несколько недель я был одним из лучших в упражнениях по стрельбе, в преодолении препятствий, в рукопашном бою и в приемах по обезоруживанию противника.

Политическая обстановка того времени предоставляла богатые возможности для практического применения этих знаний. Однажды нас всех собрали в помещении главной штаб-квартиры национальной гвардии в Сан-Сальвадоре, которая помещалась тогда в здании, ставшем затем центральной тюрьмой. Говорили, что полковник Хуан Амайя вновь поднял мятеж и во главе большого войска направлялся к Сан-Сальвадору. Наша казарма готовилась к отражению возможного штурма; отряды национальной гвардии должны были стать основной силой в контрнаступлении, так что в течение двух дней я жил в обстановке, которую затем мне приходилось видеть в некоторых приключенческо-полицейских фильмах. Мы, [40] ординарцы, переносили боеприпасы из порохового погреба на стены, в башни и другие места крепости. Все это было для меня делом новым, как-то возбуждало - я еще хорошо помню свое состояние того времени. В мои тринадцать лет приближение военных действий было похоже на возможность принять участие в запрещенной игре старших, и это наполняло меня гордостью. Тогда я еще не понимал отсутствие всякого смысла в этих столкновениях между воинскими частями, которые истекали кровью исключительно из-за амбиций нескольких полковников и генералов. Я же видел лишь внешнюю сторону боя.

К счастью, это двухдневное пребывание в штаб-квартире дало мне и положительный опыт, который в значительной мере сказался на моем образе мыслей, на всей моей жизни. Дело в том, что, помимо подготовки к отражению предполагаемого штурма полковника Амайи (штурма, который так и не состоялся, как и многие другие, которых ожидали в те дни), национальная гвардия продолжала выполнять свои полицейские функции и их результаты открылись мне в таком виде, что я и представить себе не мог. Каждый день в штаб-квартиру доставлялись большие группы людей, арестованных за всяческие проступки и преступления: воры, пьяницы, крестьяне, нанесшие друг другу увечья в драке, подозреваемые в контрабанде, подпольные производители водки, игроки в карты, молодые люди, отказавшиеся жениться на соблазненных ими девушках, и т. д. И здесь мне пришлось познакомиться с одной из сторон полицейского и судебного процесса в Сальвадоре, которую мне не приходилось непосредственно видеть в Илопанго, - с пытками. Во время переноски боеприпасов я бывал в самых заброшенных уголках здания и здесь увидел, что в некоторых внутренних помещениях, сырых и мрачных, гвардейцы варварски избивали заключенных, с тем чтобы заставить их признаться в тех преступлениях, в которых их обвиняли. Я видел несколько человек, подвешенных к потолку за большие пальцы связанных за спиной рук. Их избивали бичами из воловьих жил - самыми страшными на свете бичами. Били их и прикладами винтовок, били до крови. Однажды этим истязаниям были подвергнуты три моих земляка, честные юноши из Илопанго, которых обвинили в краже скота. Им завели руки за спину и подвесили к потолку, вдобавок к этому один из гвардейцев повисал всей тяжестью на каждом из них, чтобы усилить страдания. У меня в ушах до сих пор стоят их страшные крики. Все эти варварские и преступные действия привели меня в бешенство, тем более что речь шла о честных ребятах. Когда я уже был не в силах выносить эту страшную сцену, я выбежал во двор и разразился проклятиями по адресу палачей; по лицу у меня текли слезы. Я понимал, что все это чудовищная несправедливость, но был бессилен что-либо сделать. Один из полковников, по имени Флоpec, [41] услышал мои проклятия и подошел ко мне, но, вместо того чтобы отругать или наказать меня, он обнял меня, сказав, что рад, видя мои добрые чувства. Но тут же он стал говорить, что не следует так волноваться из-за увиденного, мол, такова жизнь: иногда невиновные отвечают за преступников, и с этой несправедливостью ничего нельзя поделать, вся беда в том, что таковы приказы вышестоящих, а сами действия уже стали нормой.

Слова полковника не убедили меня, и я почувствовал, что с этого момента что-то во мне изменилось. С одной стороны, я уже не мог видеть ни одного гвардейца, чтобы не спросить себя: а сколько бедных невинных арестованных он пытал, а с другой - меня угнетала страшная мысль, о том, что в один прекрасный момент и меня могут заставить заниматься этим варварским делом. Я стал задумываться над тем, хорошо ли буду поступать, продолжая зарабатывать себе на хлеб службой в национальной гвардии. Да и после того, как сбор гвардейцев закончился и мы вернулись в Илопанго, неприятные для меня вещи продолжались. Несколько раз мои начальники обиняком говорили мне о том, что я должен шпионить за своими сослуживцами-гвардейцами и за другими ординарцами. Им хотелось, чтобы я доносил им о беседах гвардейцев между собой и с другими людьми, о том, чем они занимались, когда получали увольнительные, с кем были связаны и т. д. Это было противно всему моему характеру, и я не только под разными предлогами отвергал подобные предложения, но и чувствовал, как во мне растет ненависть вообще к национальной гвардии.

Хочу сказать, что во всех моих поступках сказывались все те советы и наставления, которые я получал от мамы с раннего детства. Ведь по самым незначительным вопросам мама ненавязчиво учила меня правильным поступкам, и ее уроки я запомнил на всю жизнь. Например, однажды я увидел, как моей тетке Чените целует руки незнакомый мужчина, и тут же побежал доложить маме. Мать же наказала меня, да еще пригрозила: «Если я узнаю, что ты кому-нибудь сказал об этом, я сожгу тебя живьем». С тех пор я запомнил это классическое «видеть, слышать и молчать». Помню, что однажды мама крепко поругалась с одной из соседок. На следующий день, когда мы проходили мимо ее домика, хозяйка случайно выглянула в дверь, но я не поздоровался с ней, потому что мама также не сделала этого. Тогда мать отругала меня, заявила, что ссора не касалась меня, и заставила вернуться и поздороваться. Соседка ответила на мое приветствие, хотя они с мамой были в ссоре еще долгое время. Но я, кажется, уже забрел куда-то в сторону.

В конце концов произошло событие, которое переполнило чашу моего терпения, и я покинул ряды национальной гвардии. [42] И сделал это очень своевременно, как мы увидим. А дело было так: в Илопанго служил некий майор Лопес, он был заместителем начальника поста, а по натуре - страшный палач. Он избивал гвардейцев, даже когда они были в военной форме, что категорически запрещалось уставом. Когда же он был пьян - а это случалось сплошь и рядом, - то жизнь маленького гарнизона превращалась в ад от его оскорблений, произвольных и абсурдных приказаний, его жестокой фантазии. Однажды он нализался в Сан-Сальвадоре и по дороге от Ла-Гариты в Сойапанго потерял свою шпагу. Когда он появился в помещении поста, то от злости из него сыпались искры. Судьбе было угодно, чтобы я оказался первым ординарцем, который попался ему на глаза, и он заорал, приказывая мне отправиться на поиски его шпаги, заявив при этом, что если я вернусь с пустыми руками, то он подвесит меня посредине двора и спустит шкуру. Я оделся, повесил на плечо карабин и приготовил несколько смолистых веток, чтобы освещать дорогу. Я прошел весь путь от Илопанго через Сойапанго до Ла-Гариты, но проклятая шпага не находилась. Или ее скрыл толстый слой пыли, или кто-то нашел ее и... «прости-прощай». Уже на рассвете я вернулся на пост, но решил не идти с докладом к майору. Через некоторое время появился кто-то из гвардейцев и спросил, что я тут делаю. Я рассказал ему всю историю, но он заявил, что я должен пойти и доложить майору, иначе будет еще хуже. «Я уже решил, что не пойду», - ответил я. «На что ты надеешься?» - спросил он. «В конце концов, у меня в руках карабин, а владею я им отлично». Гвардеец покусал губы и сказал мне твердым голосом: «Ты дал мне урок, малый. Действительно, эти офицеры - большие сукины сыны». Но надо было случиться тому, что нас услышала служанка майора Лопеса, которая рано утром приходила на пост готовить завтрак майору. Недолго думая, она побежала и сказала майору, что мы ругаем его. Майор Лопес, который продолжал пить всю ночь, мгновенно появился во дворе злой как дьявол. Сначала он набросился на гвардейца, обругал его последними словами и заставил стоять по стойке смирно с ружьем на вытянутой руке. Когда майор повернулся ко мне, гвардеец, еле сдерживая гнев, сказал: «Отмените это наказание, мой майор, или вы будете раскаиваться. Прежде всего я доложу, что вы, будучи пьяным, потеряли шпагу». В это время я сделал несколько прыжков назад, к кустам, и, пока гвардеец обращался к майору, зарядил свой карабин. Майор понял, что гвардеец настроен очень решительно, и отступил. Он отменил наказание и отправился в глубь двора, посылая к чертям всех святых. Этим же утром я попросил майора Лопеса дать мне отставку, которая была предоставлена немедленно; правда, во время расчета у меня столько высчитали, что в моих карманах почти ничего не осталось. Несмотря на все [43] это, мне очень повезло, так как в первую ночь, которую я за последние месяцы спал не в помещении поста национальной гвардии в Илопанго, произошло землетрясение 1918 года, известное под названием «потоп в Илопанго». Все солдаты и офицеры погибли под развалинами зданий. Единственным человеком, который отсутствовал в эту ночь, был мой старый покровитель лейтенант Фунес. И тем не менее при виде своих мертвых товарищей он выстрелил себе в голову. [44]


[1] Тортильяс - кукурузные лепешки. - Прим. ред.

[2] А н а с т а с и о А к и н о - один из руководителей крестьянского движения 1833 года, он боролся против феодальной эксплуатации. - Прим. ред.

[3] Бомба и тостон - золотые монеты. Прим. ред.

[4] Нагуилья - материал высшего качества. - Прим. ред.

[5] Колумбийская накидка - женская одежда в виде платка из тонкой шерсти, красивой, фигурной вязки. - Прим. ред.

[6] Гуаро - водка из сахарного тростника. - Прим. ред.

[7] Чича - кукурузная водка. - Прим. ред.

[8] Гринго - человек, говорящий на английском языке или вообще иностранец. - Прим. ред.


<< Назад | Содержание | Вперед >>