История России - История России с XVII-нач. XX вв. |
Ответ А. И. Герцена помещен в том же 64-м листе «Колокола» от 1 марта 1860 г., что и само письмо. По этой публикации воспроизводится в настоящем издании (см. также: Г е р ц е н А. И. Собр. соч.: в 30 т. Т. 14 С. 256 - 260).
М [илостивый] Г [осударь]!
Я долго сомневался, печатать ваше письмо или нет... и наконец [175] решился, но считаю необходимым сперва сказать несколько слов этом.
Вы говорите, что я уже печатал письмо моих врагов, отчего же не напечатать письма одного из друзей, «не совершенно согласное с моим мнением», как прибавляет приложенная к вашему письму записка.
Мне раз случилось поместить враждебную статью[1], но это не достаточная причина, чтоб помещать дружеские письма, с которыми мы не согласны. Печатая враждебные обвинения, мы садимся на лавку подсудимых, и, как все подсудимые, ждем суда, и вперед радуемся, если он будет в нашу пользу. Скажу больше, я предчувствовал, с которой стороны будет общественное мнение, и от всей души желал этого.
Но этого-то я и не желаю в отношении к статьям наших друзей, с которыми мы расходимся. Нам будет больно, если мнение выскажется против нас, и больно, если против них; торжество над своими не веселит. К тому же в наше бойкое время нельзя давать много места междоусобному спору, нельзя слишком останавливаться, а надобно, избравши дорогу, идти, вести, пробиваться.
Россия вышла из той душной эпохи, в которую людям только и оставалось теоретически обсуждать гражданские и общественные вопросы, - и что ни говорят, мы не взошли снова в гамлетовский период сомнений, слов, спора и отчаянных средств.
Дело растет, крепнет, и вот почему мы не можем быть беспристрастной, нейтральной ареной для бойцов; мы сами бойцы и люди партии.
Впрочем, это замечание к вашему письму мало относится. Мы расходимся с вами не в идее, а в средствах, не в началах, а в образе действования. Вы представляете одно из крайних выражений нашего направления; ваша односторонность понятна нам, она близка нашему сердцу; у нас негодование так же молодо, как у вас, и любовь к народу русскому так же жива теперь, как в юношеские лета.
Но к топору, к этому ultima ratio[2] притесненных, мы звать не будем - до тех пор, пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора.
Чем глубже, чем дольше мы всматриваемся в западный мир, чем подробнее вникаем в явления, нас окружающие, и в ряд событий, который привел к нам Европу, тем больше растет у нас отвращение от кровавых переворотов; они бывают иногда необходимы, ими отделывается общественный организм от старых болезней, от удушающих наростов; они бывают роковым последствием вековых ошибок, наконец, делом мести, пламенной ненависти - у нас нет этих стихий; в этом отношении наше положение беспримерно.
Императорство со времени Петра I так притоптало и выпололо [176] прежнее государственное устройство, как этого не сделал 92-й и 93-й годы во Франции[3], так что его нет в живых, что его надо отыскивать в пыльных свитках, в летописях, но для нас больше чужое, чем Франция Людовика XVI.
И это не вся отрицательная заслуга его, важнее этого, может быть, то, что оно и не заменило его ничем прочным, органическим, что бы бросило глубокие корни и выросло бы помехой будущему. Совсем напротив, осадное положение императорства было вместе с тем постоянной реформой.
Сломавши все старое, императорская власть принималась обыкновенно ломать вчерашнее: Павел - екатерининское, Александр - павловское, Николай - александровское, и наконец ныне царствующий государь - сто раз повторяя, что он будет военно-смирительного управления его, кроме сторожей, истопников и привратников.
Императорская власть столько же и строила, сколько ломала, но строила по чужим фасадам, из скверного кирпича, наскоро, здания его разваливались прежде, чем покрывалась крышей, или ломались по приказу нового архитектора. Оттого-то никто не верит теперь не только в прочность Грановитой палаты и теремов, растреллиевских дворцов и присутственных мест, но даже казарм и крепостей.
Если что-нибудь уцелело под ударами императорского тарана, то это сельская община; она казалась немецкому деспотизму до того нелепой и слабой, что ее оставили как детскую игрушку, зная наперед, что она исчезнет, как только благотворные лучи цивилизации ее коснутся.
Другая Россия, Россия правительственная, дворянская по той мере только и сильна, по которой она идет заодно с правительством.
Они поссорились на вопросе об освобождении крестьян, и одной неловкости правительства следует приписать то, что оно не умеет воспользоваться этим.
Дворянская Россия - искусственная, подражательная, и оттого она бессильна, как аристократия. Подумайте о разнице между крестьянским понятием о своем праве и понятием дворянским. Право на землю так кажется естественным и прирожденным крестьянину, что он в крепостной неволе не верит, что оно утрачено. В то время как дворяне знают, что права их - высочайше пожалованные, и притом добровольно дарованные.
Да оно и некогда было забыть.
Сто лет назад тронутое дворянство русское решило вылить из чистого золота статую Петра III за то, что он запретил дворян бить кнутом. Сечена спина долго не может сделаться аристократической, рубцы переходят в наследство на целые поколения.
Аристократизм, как [и] царская власть, должен в себе иметь [177] долю сумасшествия, без которого он не может быть истинным. Царь, не верящий в помазание Божие, - диктатор. Аристократия, не верующая в свою независимую самобытность, в свое, в крови белой и белой кости лежащее право, - дворня.
Оттого-то вольноотпущенные вельможи - не западные аристократы, а византийские евнухи, восточные сатрапы, преданные немецкие камердинеры, фавориты и пр. Они не сами по себе, и по понятной логике рабства, чем дальше от трона, тем она самобытнее, чем ближе, тем зависимее и безличнее.
Дворянство наше может приобресть гражданское значение только одним выходом из правительственной касты в неопределенное сословие, называемое образованным. Для этого одна дорога - идти дальше самого правительства в освобождении крестьян с землею.
Где же у нас та среда, которую надобно вырубить топором? Неверие в собственные силы - вот наша беда, и что всего замечательнее, неверие это равно в правительстве, дворянстве и народе.
Мы за какими-то картонными драконами не видели, как у нас развязаны руки. Я не знаю в истории примера, чтобы народ с меньшим грузом переправлялся на другой берег.
К метлам надобно кричать, а не к топорам!
Вы негодуете за то, что дело освобождения застряло, но неужели вы думаете, что это только от тупости одних и упорства других.
Я так не думаю.
Что правительство идет, поворачивая ноги носками внутрь, что оно само испугалось, видя, как крестьянский вопрос потянул за собой все замысловатое петербургское устройство, - это правда. Что большинство дворянства с ожесточением степного волка держится за кость - это правда.
Но позвольте вас спросить, давно ли у нас толковали о том, с землей или без земли следует освободить крестьян, давно ли хотели крестьяне отбоярить с одними усадьбами, а теперь комиссии и несколько губерний согласны, что необходимо отдать крестьянам пахотную землю, и притом не по фантастическому нарезу, а по существующему факту.
Вопросы, теперь волнующие общество, вопросы возникающие, поставленные везде, в книгах и дворцах, в университетах и канцеляриях, в военные школах и духовных семинариях, необычайно трудны; реакционная Европа у нас одернула мало-помалу все мостики, обобрала все пузыри для плавания; с берега нам прямо приходится бросаться в море.
Что нам помогут немецкие юристы, сделавшие из сухого прусского деспотизма философию права, и французские политики, сделавшие из трех революций третьего Наполеона? У англичан можно было бы что-нибудь занять, но их законодательство похоже [178] на народные песни, прекрасны на своем языке и нелепы в переводе.
И что же может в самом деле сказать политическая экономия и религия случайной собственности о нарезке земель крестьянам, об обязательном выкупе, об общинном владении? Мы решительно оставлены на наши силы и на нашу неопытность.
Дайте же сколько-нибудь устояться, прийти в ясность всей этой массе идей, надобно, чтоб одно мнение взяло решительный перевес. Что вы сделаете с топором, когда один полухор говорит, что вопрос об общинном владении решен всеми в русском смысле, а другой полухор уверяет, что он должен быть решен в английском смысле, и не сомневается в том, что он доказал несостоятельность общинного вопроса.
С полемикой в основном вопросе нельзя идти на площадь; 1789 год увлек всех, вот отчего его непреодолимая сила. Тогда были минуты, в которые сердца Мирабо и Робеспьера, Сийеса и Лафайета[4] бились одинаковым образом; потом пришло с развитием рассветление, раскаяние и отчаянный бой.
В печальный переворот 1848 г. вы видите совсем иное: той веры одной и нераздельной нет, даже знамени нет одного - социалисты был уверены, что они водворяют социальную республику, а политические демократы думали, что они доказали несостоятельность социализма и детскость его вопросов.
Следствия вы знаете, а я их видел собственными глазами, и, может быть, этот физиологический факт делает между нами большую разницу. Июньская кровь[5] взошла в мозг и нервы, я с тех пор воспитал в себе отвращение к крови, если она льется без решительной крайности.
Но и тогда, в случае крайности, мне кажется, что призыв к топорам - последнее, а не первое. Восстания зарождаются и возрастают, как все зародыши, в тиши и тайне материнского чрева, им надобно много сил и крепости, чтоб выйти на свет и громко кликнуть клич.
Что же у нас готово?.. Мы не знаем. Отступило ли оскорбленное меньшинство в сторону, составило ли тот первый punctum aliens[6], к которому притекут родные атомы, рассеянные теперь в неопределенном искании и брожении?
Сделано ли то или нет?
И это не все.
Призвавши к топору, надобно овладеть движением, надобно иметь организацию, надобно иметь план, силы и готовность лечь костьми, не только схватившись за рукоятку, но схватить за лезвие, когда топор слишком расходится. Если ли все это у вас?
Одно вы мне можете возразить - а что будет делать, если народ, увидя, что его надувают освобождением, сам бросится к топору? Это будет великое несчастие, но оно возможно [179] благодаря бесхарактерности правительства и характерности помещиков, - тогда рассуждать нельзя, тут каждый должен поступать, как его совесть велит, как его любовь велит... но, наверное, и тогда не из Лондона звать к топорам. Будемте стараться всеми силами, чтобы этого не было!
Вот все, что я хотел вам сказать.
В заключение оно слово насчет того, что вы называете моим «гимном» Александру II.
Одной награды, кажется мне, я мог бы потребовать за целую жизнь, посвященную одному и тому же делу, за целую жизнь, проведенную как под стеклянным колпаком, - чтоб наконец не сомневались в чистоте моих убеждений и действий.
Я могу ошибаться в пути, много раз ошибался даже, но, наверное, не сворочу ни из страха перед фельдъегерской тройкой, ни из благоговения перед императорской каретой!
Сказавши это, я вас спрашиваю, да полно, ошибся ли я? Кто же в последнее время сделал что-нибудь путного для России, кроме государя? Отдадимте и тут кесарю кесарево!..
Прощайте и не сердитесь за длинное предисловие.
25 февраля 1860.
[1] Мне раз случилось поместить враждебную статью... - Герцен указывает на публикацию в 29-м листе «Колокола» от 1 декабря 1858 г. направленного против него «обвинительного» письма Б. Н. Чичерина.
[2] Последний довод (лат.).
[3] Герцен напоминает о якобинском терроре 1793 г.
[4] Оноре Габриель Рикетти Мирабо (1749 - 1791), Максимилиан Робеспьер (1758 - 1794), Эммануэль Жозеф Сийес (1748 - 1846), Мари Мадлен Жозеф Лафайет (1757 - 1834) - известные деятели Французской революции конца XVIII в.
[5] Июньская кровь... - Герцен имеет в виду массовые расстрелы рабочих-повстанцев в Париже 24 - 26 июня 1848 г. генералом Кавеньяком. Эти события знаменовали собой конец революции 1848 г. во Франции.
[6] Точка отсчета (лат.).
Текст воспроизведен по изданию: Конец крепостничества в России (документы, письма, мемуары, статьи). М.: Изд-во МГУ, 1994. С. 175 - 180.
Комментарии |
|