главный раздел - Статьи |
Доклад, сделанный в бременской местной группе
Германского союза монистов 1 мая 1909 г.
Ночь. Теперь лишь пробуждаются все песни любящих. И моя душа тоже –
песнь любящего.
Во мне есть что-то неутомленное, неутолимое; оно хочет говорить. Во мне
есть жажда любви, которая сама говорит языком любви.
Ф. Ницше. “Так говорил Заратустра”.
Ф а у с т и З а р а т у с т р а! В праздничном, торжественном настроении приближаемся мы к этим святым именам. Ведь оба они алтари, алтари, на которых молились и за которые боролись два великих человека, коих нам следует почитать величайшими людьми всех времен и народов. Ф а у с т и З а р а т у с т р а!
Все, что есть великого и божественного в человеческом роде, звучит нам навстречу из этих храмов; и не только великое и божественное, [стр. 9] но вся скорбь человечества, рядом с которой – ликующие, весело зовущие звуки спасения, надежды, силы, радости, уверенной в себе жизни и веры будущего! Гремя и замирая, раздается в них поступь столетий, – но что же говорю; столетий, – то, что мы слышим, есть таинственное упование вечности. Как будто бы с нами заговорил сам изначальный Дух, существенный в прошлом и в настоящем и который будет во все времена! И сегодня, когда мы вступаем в эти святые места, все низменное от нас удаляется и исчезает.
Но что же мы ищем здесь? Может быть, мы просто хотим прикоснуться к венкам, которыми они украшены, растрепать их и унести по кусочкам как священные реликвии? Нет, поистине, мы этого не хотим, хотя они для нас и святые! Мы хотим просто и бесконечно радоваться, глядя на них, хотим в благоговейной робости любоваться мощными, высокими колоннами, поддерживающими своды этих храмов. И мы, конечно, не станем измерять локтем, в каком из храмов они выше и величественнее, хотя, может быть, после, в уединении, и признаемся самим себе, что какой-то из этих храмов привлекает нас все-таки больше, дает и говорит нашему чувству более, нежели другой, к которому от этого, конечно, мы приближаемся не менее благоговейно. И, как всегда с подлинным и глубоким чувством мы стремимся соединить ясность Духа, так попытаемся поступить и сегодня и постараемся ясно и отчетливо представить, почему Ф а у с т а и З а р а т у с т р у мы сравниваем с храмами и святыми местами, в чем они подобны друг другу и в чем заключается их различие.
* * *
Из кружащейся, клубящейся звездной пыли на неслыханном протяжении возникли и возникают горящие белым пламенем солнечные миры. В неисчислимые промежутки времени тянулись и сжимались они и вот, словно из пращи, мощною силою вытолкнули из себя часть своей массы, которая, медленно-медленно остывая, кружилась отныне вокруг своей матери, источающей свет и тепло. На поверхности этих мировых тел через долгие миллионы лет возникла чудесная органическая жизнь.
Наша Земля – одна из таких детей Солнца. И сегодня, мы полагаем, можно с определенной уверенностью говорить, что способность производить подобную жизнь присуща не ей одной и что, возможно, в других формах и проявлениях, органическая жизнь возникла и будет возникать и на остальных планетах нашей Солнечной системы, как [стр. 10] и в других солнечных системах. Но пока нам известна органическая жизнь только нашей собственной планеты, да и то еще в незначительной ее части. Ее венец, ее высшую ступень мы видим пока в человеке.
Человек – это одаренное разумом духовное существо, которое борется за познание и подчиняет своему господству все остальное творения. Человек ставит себе множество проблем и стремится их разрешить; и для самого себя он явился, как является еще и сегодня, самой великой и самой трудной проблемой, и вот уже тысячи лет все поколения мучаются над древнейшим требованием: “Познай самого себя!”
Вроде уже немало времени прошло с тех пор, как Коперник превратил в обломки ветхую картину мира, освободив человечество от иллюзии, что Земля является центральной точкой Вселенной и что все созвездия сотворены только ради нее. Однако человечество в большинстве своем обыкновенно рассматривает еще человека как центральную точку мира, как маленького его Бога, и сегодня еще во многих местах объявляют науку и тех, кто призван вдохновенно служить ей, вне закона, если они пытаются доказать, что человек не занимает исключительного положения, что он – лишь звено в цепи явлений, лишь ступень на лестнице Развития, ведущей от низших форм к высшим, и пренебрежительно улыбаются, когда одаренный, мудрый, ясновидящий пророк требует продолжения этого Развития от вида – к сверхвиду, от Человека – к Сверхчеловеку, когда он добивается, от нас, чтобы мы росли не только вперед, но и вверх!
В чем же тут дело? А в том, что человек, вопреки его высокому, божественному значению, обременен скверным проклятием, сквернейшим, нежели всякое другое создание, – проклятием несовершенства, греха и вины, – и вытекающим из этого требованием спасения, что в сущность человека был внесен д у а л и з м, раздвоенность – поскольку его делят на тело и душу.
Камень есть камень, дерево есть дерево, животное – это животное, но человек оказывается чем-то двойственным, двойственным существом, одна половина которого преходяща и смертна, в то время как другая считается непреходящей, бессмертной и вообще вечной. Странное предложение! Странное особенно в наши дни, когда великим исследователям природы и натурфилософам, которых мы, м о н и с т ы, с гордостью называем нашим, – когда им удалось внести столько света в сумрак человеческого происхождения и развития!
Тот факт, что человек настолько образовал и возвысил свои интеллектуальные способности за длительный период своего развития, что дошел до самосознания, до сознания самого себя, что он создал [стр. 11] язык, благодаря которому он первым смог мыслить логически, т.е. делать выводы, судить, исследовать, познавать, собирать данные опыта и оставлять их для потомков, писать свою историю и образовывать свои идеалы, –короче, создавать культурное состояние, – это совершенно естественно свершившееся, естественно происшедшее событие привело человечество через тысячелетия к тому, что природному продукту – человеку – было указано место, которым он не только по степени, но и принципиально отличается от любого другого существа.
К этому добавилось еще одно. Рядом со способностями своего разума, рассудка человек обнаружил в себе как таковую еще также и способность своего характера (Gemut). Страх и надежда, ненависть и любовь, трусость и мужество, чувство порядка, предпочтение прекрасных форм определенного идеала, ощущение бессилия по отношению к стихийным событиям, по отношению к смерти – все это постепенно начало принимать облик некоей целиком определенной части человеческого существа, резко отграниченной от остальных духовных, интеллектуальных функций. Наконец ей указали и особое имя, и совершенно особенные свойства и способности: ее назвали “душа”.
Вот теперь то был человек! Снабженный высочайшими свойствами, он сам себя превознес как Бога, утверждая: “Бог сотворил человека по собственному подобию Своему”. И все же, с другой стороны, он опять опустился, опустился ниже, глубже, чем все другие, невинные, в своем роде даже совершенные создания, опустился из-за того, что обременил себя и свою жизнь тяжестью “греха” и “вины”.
* * *
Смотрите – вот оба храма, к которым мы собираемся сегодня совершить паломничество: Ф а у с т и З а р а т у с т р а!
Фауст – борец за познание, идеальный человек старого мира, существо которого дуалистически разделяется на тело и душу, на добро и зло, жизнь которого обременена традиционным представлением о грехе, от которого он должен искать спасения.
Заратустра – вдохновенный пророк новой, единой, монистической картины мира, который отправился по ту сторону добра и зла и, стоя на почве современных естествознания и мировоззрения, воспринял человека как цельное, неделимое существо в ряду остальных творений и указал ему новую цель, новый путь – к сверхчеловеку! [стр. 12]
* * *
Поистине вся скорбь человечества нас охватывает, когда мы вступаем сначала в священный храм “Фауст”. Нам будто слышится крик заблуждения и отчаяния, зовущий на помощь в таинственных, громадных залах, “где даже свет небес дневных тускней от стекол расписных!”. Нам будто видятся духи всех прошедших, пропавших поколений, которые боролись за познание и за спасение от греха и вины! Ах, для многих из них познание само по себе являлось уже грехом. Их священники, их предсказатели окружили их высокою стеной не только запретов и заповедей, но и стеною невежества и невозможности познания. Жаль того, кто, несмотря на это, перебирался чрез эту стену, или даже ломал ее, защищая Науку, никак не согласующуюся со священничеством, с теологией. Anathema sit! Он предавался дьяволу и его адскому искусству!
А те же священники, которые требовали любить ближнего своего как самого себя, требовали вообще умерщвления чувственной жизни в никогда ими самими, конечно же, не выполняемой заповеди любви к своему врагу, которые говорили о Боге как о милом, добром, теплосердечном Отце, без воли Которого не упадет ни один волосок, все-таки установили, вопреки всему этому, принцип зла, мести, заслуги и наказания. И запуганному, беспомощному чаду человеческому грозили, таким образом, не только нужда и смерть в здешнем земном бытии, но, ах, еще большее, ужаснейшее проклятие предстояло ему в виде “вечных мук”. Не мучает и не пугает ли Церковь еще и сегодня своих приверженцев теми же ложными представлениями только в более или менее утонченной форме?
Конечно, во все времена, наверное, находились смелые, запуганные люди, которые не поддавались господству священников и скорее позволяли вступить в союз с дьяволом, чем дать себя поработить или устрашить. Сам народ создавал себе такие идеальные образы, отчасти с тайным трепетом, отчасти с известным злорадством по отношению к своим духовным притеснителям. И посмотрите: вот Фауст. В прежней, дуалистической картине мира он является революционером, насмехающимся над всеми святыми заповедями, запретами и границами познания; в старой картине мира он является типом, кристаллизовавшим борьбу всей человеческой души за свободу, свет и [стр. 13] спасение. Он – носитель всего трагического, которое эта картина мира с естественной необходимостью скрывала от прежнего человечества. И потому его образ наполняет нас глубоким благоговением.
Да и мы сами, те из нас, кто все чаще является наследником представлений наших предков, слишком часто и чересчур страдаем от них, подобно Фаусту и Гретхен. Ведь известно, что Фауст, которого создал Гёте, во многих отношениях есть не что иное, как зеркальное отражение его самого – воплощение его страданий в жизни, изображение борьбы его титанической души с границами своего познания, сопротивления его великанского духа человеческим постановлениям и договорам.
Все, что до сих пор претерпел человеческий род, томящийся в тюрьме накопленного сухого знания, все, что он ощутил в блаженстве наслаждения и в преходящести всех вещей, все, что он вынес под гнетом греха и вины, все на что он надеялся при мысли о совершенстве и спасении, – все это доносится и доносилось к нам из просторных залов храма “Фауст”. Глубоко захваченные, прислушиваемся мы к серьезным, торжественным звукам. Это уже не тот доктор Фауст из старой народной легенды, алхимик и маг, который желал один обладать своим чудесным и необычайным знанием сверхчувственных способностей и который предписал дьяволу исполнять здесь, на земле, всякий свой каприз и причуду. Он уже нечто гораздо большее. Он желанное и сознательное творение высшего Божества, Которое хочет объяснить этим типичным примером, “что добрый человек в своем стремленьи темном найти сумеет настоящий путь”, что добро, принцип добра, первородного добра, несмотря на все отклонения и заблуждения на пути, должен все-таки одержать победу над своей противоположностью, над принципом первородного зла.
Гёте сознавал, что совершенно необходимо продемонстрировать все это на человеке, о котором нам известно, что “он знает все”. Мы знакомимся с Фаустом не как с благороднейшим, лучшим человеком, но как с человеком, который всякое познание полагает как свою собственность. Было необходимо указать на опасность знания, от которого Церковь предостерегала и предостерегает своих приверженцев: “Eritis sicut Deus, Scientes bonum et malum!” – “Будьте подобны Богу, когда узнаете добро и зло!”. Эта приманка Змия в раю так соблазнительна для еще невинного, еще незнающего человека! Поэтому Церковь требует – и следует своему требованию: “Берегись познания, берегись многознания!”.
Такова извечная, никогда не прекращающаяся опека наук со [стр. 14] стороны высочайшей, единственной, божественной науки – Теологии. Человек живет не для того, чтобы раздумывать и исследовать, а для того, чтобы стать блаженным. Но не наука делает его блаженным. Он становится блаженным только посредством веры. И сила унаследованных, с детства привитых религиозных представлений так велика, что даже доктор Фауст, знающий и крепкий духом, не в состоянии противится, когда пасхальный колокольный звон к заутрене возвращает ему звуки его юности, могущественно и нежно проникающие в самом его сердце. “Слеза течет, земле я отдан снова!”
Но смотри: к нему уже с дьявольской силою приближается второй из грехов прежней картины мира – радость жизни, наслаждение. Поскольку высшая наука и знание не упразднили стремление к наслаждению, Фаусту, теперь предстоит выдержать суровое испытание греховным наслаждением. И перед нами здесь возникает целый мир аскетизма, отрицания жизни, и угрожающее требование фанатичного духовенства, составляющее основное содержание религиозных систем. Наслаждение-де как таковое не свято, и оно ведет ко греху. Поэтому человек должен умерщвлять свою плоть и всякую плотскую радость; ему следует отказаться также от всякой привлекательной красоты, которую ему предлагает мир жизни: ничего не желать и становиться чистым духом – вот высшая человеческая добродетель.
Поистине тонкое, освященное средство Церкви, чтобы заполучить человека под свою власть! Она, эта Церковь, предписывала чадам человеческим, какое наслаждение дозволено, а какое является грехом; сама и баловала их греховными наслаждениями под тем условием, что эти наслаждения надо все-таки ощущать и признавать греховными, а потом просить божественного, т.е. церковного и священнического, отпущения, милости и спасения. Поэтому и вышло наконец так, что человечество все “мирское” ощущало как безбожное и как грех. Церкви удалась эта работа – естественные, соответствующие природе, необходимые отправления и стремления, частью и вообще совершенно невинную и чистую чувственную жизнь человека, представить в насильственных понятиях “безбожия” и “греховности”. Невозможно и вообразить себе, какие роковые последствия для человечества вызвали эти церковные представления на протяжении тысячелетий!
Однако последуем дольше за Фаустом на его пути. Мефистофель, верный своему намерению и задаче, ведет его по дикой и разнузданной жизни, окуная его в банальное ничтожество, ведя его от удовольствия к удовольствию, от одного чувственного возбуждения к другому. Ничто надолго его не привязывает и не удовлетворяет. Внутренняя [стр. 15] двойная сущность то привязывает его к “этому миру, с его любовным телом”, то опять возносит его “горе высоких праотцов к пределам”. В отчаянии от неудовлетворенности от проклинает весь прекрасный мир, и – будучи не в состоянии противиться дьяволу в мгновение, о котором он говорит: “Не улетай, ты так прекрасно!”, – он должен повсюду разносить это проклятие, подобное дару, везде, где только он, полный тоски, ни поднесет к губам бокал Наслаждения.
Мир возвращает ему проклятие, он сам становится проклятым; при соприкосновении с ним увядает всякая невинность, исчезает жизнь, бесплодно засыхают цветы. Кажется, что Фауст достался дьяволу и проклятию. Узел завязан, великая проблема поставлена. Этой цели служит вся первая часть “Фауста”, и, когда затихают его мощные, потрясающие небо и землю звуки, мы останавливаемся перед вопросом: что дальше? Ничто не указывает на то, как дальше пойдет отныне путь Фауста. Мы, пожалуй, догадываемся, что Мефистофель должен проиграть эту борьбу, а Высшее Существо должно ее выиграть. Но как? И посредством чего?
Порою кажется, что Гёте и сам хотел оставить этот вопрос открытым. Хотя он и добавил к первой части своего произведения вторую, впервые опубликованную после его смерти но ее, пожалуй, можно считать лишь продолжением первой части, продолжением единого, завершенного действия, разрешением проблемы.
* * *
Как на почве дуалистического созерцания мира было вообще возможно такое разрешение? Поразмышляем об этом вместе с Гёте.
В ветхой картине мира грехом Фауста был его протест против божественного, нравственного миропорядка. С презрительной усмешкой говорит он о разуме и науке, так как они оставляют его неудовлетворенным; он топчет ногами моральные заповеди, предаваясь необузданной чувственности, всячески сопротивляясь намерению и принципу добра. В этом состоял его грех, его вина. И, несмотря на это, его следовало спасти; поэтому он должен был снова прийти к тому, чтобы признать разум, науку, мораль, – словом, нравственный миропорядок, дабы вновь обрести удовлетворение и свое человеческое счастье.
Было ясно, что гётевский Фауст не смог бы этого достичь, минуя форму последующего смирения перед Церковью. Однако подобное разрешение было бы слишком простым и слишком негётевским. И Гёте поэтому во второй части произведения заставляет Фауста идти [стр. 16] дальше – удивительным, запутанным путем. Пора осложнений и прегрешений миновала. Тропа, по которой теперь шествует Фауст, ведет его к прояснению и очищению. Он строит – и ломает, созидает – и разрушает, ищет и старается – находит и бросает, и только в преклонном возрасте приходит он к тому разрешающему воззрению, что
Тот свободы с жизнью лишь достоин,
Кто ежедневно должен их стяжать, –
понимает, что он оказался среди человечества, которое так чувствовало и жило; этому мгновению он мог бы сказать:
Не улетай, ты так прекрасно!
Если бы на этом все кончилось, то можно было бы с радостью так сказать. Но это не окончание: ведь с этими словами, полными тоски и томления, с этим восхвалением мгновения блаженства Фауст, в соответствии со своей клятвой и договором, оказался бы в руках дьявола.
Но и Бог не мог проиграть это пари. Ему и Его наместнику на земле, Церкви, поэтому, следовало заплатить полагающуюся дань. И мы видим в квинтэссенции всей второй части “Фауста”, как Мефистофель – собственно, лишь в минуты фривольного увлечения небеснопрекрасными ангельскими личиками – позволяет-таки вырваться бессмертной душе Фауста и как этот ангельский триумф завершается гимном:
Часть благородную от зла
Спас ныне мир духовный:
Чья жизнь стремлением была,
Того спасти мы можем.
Этим самым опять, в сущности, восстановлена дуалистическая противоположность в старой картине мира: с одной стороны, между телом и духом – тело разрушается, дух продолжает жить вечно – и, с другой стороны, между добром и злом – добро побеждает, зло терпит поражение – дуалистический нравственный миропорядок восстановлен. Образ Фауста опять становится типом человека, который обременен несовершенством, грехом и виною, нуждается в спасении и которого “мы”, т.е. божественные, сверхчувствительные силы, “можем спасти”, если “его жизнь стремлением была ”.
Я далек то того, чтобы приписывать Гёте намерение этим разрешением, этим спасением своего Фауста сказать слово в пользу церковного [стр. 17] авторитета, в пользу церковной веры, несмотря на то, что стареющий поэт, как известно, снова стал причастен христианско-религиозной борьбе, и несмотря даже на то, что заключение второй части “Фауста” звучит почти что мистически-католически.
При этом стало привычным, что стихи:
Чья жизнь стремлением была,
Того спасти мы можем, –
вырваны из общей связи, истолковываются так, будто они означают самостоятельное спасение человека, “чья жизнь стремлением была”, без содействия божественных сил, сверхчувственных сил.
Вообще, без сомнения, верно то, что собственная позиция Гёте, в конце концов и наперекор всему, была скорее пантеистическо-спинозовской, как это явственно выступает во многих чудных местах “Фауста”. Однако при решении “фаустовской проблемы” эта его личная позиция не может считаться единственной и последней, если вообще видеть в “Фаусте” портретное изображение человеческой души – тот тип, который возник и пал вместе со столетней, тысячелетней ветхой картины мира и чье Евангелие не могло быть другим, которому и не следовало быть другим, но которое должно было заключаться в том, чтобы двигаться между противоположностями: человек – Бог, добро – зло, грех и вина – спасение, тело – дух, преходящесть плоти – бессмертие души, власть тьмы – победа света, несовершенство – высшее совершенство.
И мы, пожалуй, уподобляемся доктору Фаусту, когда при звучании пасхального колокола, призывающего к заутрене, могущественные и нежные колокольные голоса проникают нам в сердце. Наша душа, подобно Фаустовской, наполняется благоговением при святых звуках этой древнейшей картины мира и человечества.
Но мы также чувствуем вместе с Фаустом:
Я слышу весть,
Но с верой я в разлуке!
* * *
И вот из церковной атмосферы мы попадаем в свежее, пробуждающееся утро. Будто тяжелая гора падает с нашей души, когда нас приветствует заря начинающегося дня, когда тысячи пасхальных голосов воскресения зовут нас из преодоленных, пережитых понятий и представлений к новой, прекрасной жизни. [стр. 18]
Посмотрим же – все стало новым! Все обновилось в жизни и стремлениях человеческой души!
Этого Фауст видеть еще не мог, он не мог полностью освободиться от стремления, о котором его ученик Вагнер говорит:
Прискучит дол и лес, как с виду ни казист;
А птичьих крыльев мне не надо!
То ль дело, как помчит духовная ограда
От книги к книге и с листа и лист! –
так как человечество еще больше испытало и выучилось читать в Книге Природы.
Удивительные и чудесные тайны открылись ему при этом. Призванные ученые проникли в сокровеннейшую глубину жизни и исследовали ее источник. Везде и всюду они встречали крепкое строение, великую, непрерывную Связь. Противоположности сглаживались и распускались, жизнь и смерть, становление и прехождение, тело и дух представляли различные формы деятельности единой, великой, божественной, всеохватывающей Силы, рядом с которой и кроме которой ничего нет, в которой также и мы, люди, живем, творим и пребываем.
На место мысли о сотворении пришла новая, великая мысль о Р а з в и т и и, и ветхая дуалистическая картина мира превратилась в новую картину мира и жизни, в картину Монизма, единства во множестве.
Несколько недель назад мы отмечали столетний юбилей Чарльза Дарвина , который был призван развернуть проблему Развития. И он, это второй Коперник, создал новую картину мира, выровнял путь новому, единому, монистическому пониманию жизни. Его великому ученику и соратнику Эрнсту Геккелю мы благодарны за продуктивное и последовательное продолжение его дела в естественнонаучной и натурфилософской областях.
Слово новой весной повеяло над человечеством! Конечно, мы находимся еще только в начале. Это еще только распускающее ростки Становление; еще стараются силы зимы, тормозящие победный бег юной весны. Но, веруя и надеясь, мы уповаем на будущее. Мы чувствуем, что невозможно повернуть картину мира, обратить вспять познание мира. Еще и по сей день продолжают жить ветхие представления в миллионах умов, еще во многих древних и вновь [стр. 19] воздвигнутых храмах эти представления почитают – но в конечном счете победа останется за вновь познанной истиной!
Мысль о развитии, начатая монизмом, сильнее, чем предполагают, и чем хотят этого сами противники, должна повлиять и на их собственную жизнь, и вообще на всякую область современной жизни и оплодотворить ее! Совершенно иначе, в становлении и росте понимается культура благодаря этой мысли. Было ли раньше когда-нибудь в мировой истории возможно время, подобное нашему, в которое развертывалось бы столько проблем, когда возникало бы столько своеобразия и собственно жизни, когда было бы потрясено, переоценено и преобразовано так много старого, что до сих пор крепко стояло и почиталось как священные и незыблемые ценности?
Если с этим обстоит именно так, если мы радуемся новому прекрасному настоящему и чаем еще лучшего, прекраснейшего будущего, то отблагодарим за это освобождающую мысль Развития и Монизма и ее великих носителей и пионеров! А к ним относится, наряду с Дарвином и Геккелем, прежде всего Фридрих Ницше.
* * *
Его называют философом, но он был прежде всего психолог. Во всяком случае, великое, бессмертное дело его жизни достигает вершины именно в том, что он движется к самому основанию тончайших порывов жизни с той же позиции и таким же способом, каким Дарвин и Геккель выяснили происхождение органической жизни, и в заключение подвергает серьезной критике, а где требуется, и переоценке, все нравственные ценности и моральные представления на основании воззрения и опыта, полученных таким образом.
Можно было бы изумиться значению Ницше и его произведений, если подумать, что он выстоял против тысячелетней старой культуры, что он поколебал устои тысячелетнего, древнего, освященного законом и традицией морального созерцания. Долгое время неуслышанным оставался его голос, и сам он не знал о все более и более распространявшемся признании своего значения, погрузившись на двенадцать лет в сумерки Духа.
Чтобы его творчество сделать вполне доступным для понимания, понадобилось бы большое, всеохватывающее изложение, которое, быть может, мы когда-нибудь и предпримем. Сегодня же да будет позволено нам вступить с серьезным намерением в Храм поразительной, несравненной красоты, который воздвигнут этим Великим [стр. 20] Зодчим новых идеалов, новых ценностей для грядущего поколения. Имя этого храма звучит: З а р а т у с т р а! Но кто это, кем был Заратустра?
* * *
Тысячи и тысячи лет тому назад был он, подобно Фаусту, титаном духа среди варварских, полудиких людей. Егор душа, подобно Фаустовой, боролась и жаждала высшего и глубочайшего Познания. И посмотри, он разбил оковы всех до этого священных традиций, которые представляли собой лишь пустынный хаос варварства, суеверия и детских представлений. Он разделил этот хаос на свет и тьму, подобно тому как в библейской истории о сотворении однажды разделились земля и море, – разделил на два могучих, отдельных рейха, на империю добра и империю зла. Добро он назвал царством света, Ормузда, а зло – царством тьмы, Аримана. И из этого творения Заратустры выросли высокие культуры, религии и системы морали.
Однако не успокоился Заратустра. Он покинул свою Родину и свое Родное Озеро, удалился в Одиночество и в течение тысяч лет наслаждался своим Духом и плодами своего творения. Но вот переменилось наконец его сердце. Новое Познание овладело Заратустрой. И он, принесший человеческому роду дуализм добра и зла, света и тьмы, должен был также явиться Первым, кто вновь снимет этот дуализм, чтобы привести человечество к новой жизненной форме монистического познания мира.
Итак, сошел Заратустра со своей горы, из своего одиночества к людям.
Он знает, что их великие вожди уже начали познавать мысль о единстве и о развитии. Но для народа эта мысль еще слишком нова, слишком чужда, а те, кто постигает ее, не смеют – или не понимают как – перенести ее последовательно на все области жизни и представления. Поэтому так обратился к народу Заратустра: “Вы, которые познакомились с Одиночеством, что говорите вы о д в о й с т в е н н о с т и: мир и Бог, человек и Бог! Что за “Бога” ищете вы за миром, если не своя Я? Или вы не знаете и не можете понять, что понятие “Бог” отныне лишено смысла, что Бог должен умереть для вас, что Бог – умер?”.
Он продолжал: “Вы, которые размышляли о становлении человека в течение медленного развития на протяжении миллионов лет, начиная от низших форм, думаете ли вы, что теперешняя форма и существо [стр. 21] “человек” есть его высшая и последняя форма? Я научу вас верить в более высокую форму, я научу вас познавать сверхчеловека!”.
“Человек есть нечто, что должно быть побеждено. Что сделали вы для того, чтобы победить его?” – “Что есть самое высокое, что вы можете пережить? Это час великого Презрения, час, когда ваше счастье, ваш разум и ваша добродетель покажутся вам омерзительными по сравнению с Новым, Высшим и Лучшим!”.
“Человек подобен канату, натянутому между животным и сверхчеловеком”; не замечаете вы, что с этим канатом вдребезги должна разбиться старая вера, освободив место новому Познанию? И, несмотря на это, после того как старая вера умерла, разбита, преодолена, вы хотите, словно мертвеца, таскать ее за собой? Хотите ли вы отыскать свое счастье в сытом, маленьком, животном удовольствии, “с маленькими радостями днем и с маленькими радостями для ночи”, когда есть ведь в вас сила и “стрела душевной тоски к высшей цели, к высшим ценностям”, когда “в вас есть еще хаос, чтобы родить танцующую звезду и новые ценности”?
Вы говорите, о святости вашей веры; но “что представляют собой все верующие, эти жвачные животные ветхой, отжившей истины”? Созидающими должны вы стать, твердыми, если познали, что нужно разбить старые скрижали ценностей и написать новые ценности на новых скрижалях. “Не стадо хочу собрать я из вас и не хочу быть пастухом стада; Заратустра ищет, кто созидал бы вместе с ним. Заратустра ищет, кто созидал бы вместе с ним. Заратустра ищет тех, кто бы вместе с ним собирал жатву и праздновал: что создавать ему со стадами, с пастухами, с мертвецами!”.
Так говорил Заратустра. Но народ не понимал его, смотрел на него – и смеялся. Тогда опечалился Заратустра и сказал своему сердцу: “Они не понимают меня, они думают, что я шутник и насмехаюсь ужасными шутками, и, смеясь, они все еще ненавидят меня. Я все еще не уста для этих ушей”. И он удалился из города, который назывался Пестрая Корова, потому что там все только жевало, пережевывало и получало удовольствие. По пути он встретил старца-отшельника, который предостерег его говоря: “Ты хочешь понести огонь в долины? И ты не боишься наказания за поджигательство? Да, я узнаю Заратустру. Чист его взгляд, и нет никакого отвращения на устах. Но чего же [стр. 22] хочет Заратустра – пробужденный среди спящих?” – “Я люблю людей”, – отвечал Заратустра.
Тем временем случилось так, что некоторые благородные ученики навестили Заратустру в лесу и попросили одарить их своею мудростью. Заратустра исполнил их просьбу, и они бережно собрали все, что он говорил, и записали все это в четыре Евангелия, первое из которых представляло Взгляд Заратустры на человеческое Сердце и человеческую Жизнь, второе – Место Заратустры, его противоположность существующей культуре, третье – его Учение о Будущем и для Будущего, четвертое и последнее – Расчет с Прошедшим.
“Приготовленными, – говорил Заратустра, – вы должны приходить в мой Храм и к новому Познанию. Вы – люди старой веры, тысячелетней ветхой культуры, вы нагружены, подобно верблюду, тяжелым бременем традиции, которое терпеливо принимаете на себя и тащите через пустыню жизни. Так произойдет ваше Превращение: сперва станьте львом, господином пустыни жизни, боритесь с великим драконом, до сих пор запрещавшим вам следовать новым путем и создавать новые ценности; с гордостью, твердо установите на место грозного “Ты должен!” нечто лучшее: Я хочу!” И теперь, когда силою льва вы завоевали свободу новому, собственному творению, то превратитесь из льва в ребенка. Дитя есть невинность и забвение, новое начало, игра, само по себе катящееся колесо, первое движение, святое “Да!”. Только тогда, когда вы преобразились так, что из выносливого, терпеливого вьючного животного стали львом и из льва – невинным ребенком, – только тогда впервые призваны вы приблизиться к Новому Познанию!”. Так говорил Заратустра.
Потом он повел своих учеников назад в город, на Рынок Жизни, где продавались, оценивались и восхвалялись все доныне имеющиеся ценности и добродетели. Целью и итогом всех этих добродетелей был хороший, здоровый сон, мир с Богом и соседом, отречение и блаженное чувство духовной нищеты, а ко всему тому еще и восхваление страдания и страдающих. И все это вело к небрежению радости, цветом, силой, гордостью, наслаждением; все это обесценивало этот мир и создавало мысль о другом, п о т у с т о р о н н е м мире – о мире за этим миром. Но сказал Заратустра ученикам своим: “Мое Я научило меня новой гордости, которой я учу людей: не зарывать более голову в песок небесных дел, а носить ее свободно, как принадлежащую земле и создающую смысл земли!”.
“Больные и умирающие презирали тело и землю, и они сами себе изобрели “Небесное”, избавляющее от Земли и тела! Но даже эти [стр. 23] сладкие и призрачные дары получили они от Земли и от тела! “Я – тело и душа!” – так говорили они; но пробудившийся, знающий говорит: “Я целиком полностью тело, и ничего кроме тела, а душа есть лишь слово для обозначения чего-то в теле!”.
Ты стремишься к добродетели, брат мой, и если у тебя есть некая добродетель, то не смотри тогда, не общая ли она у тебя с другими, со многими, чтобы не стал ты с ними народом и стадом, но говорил бы гордо и скромно: “Это – мое добро, это люблю Я, это нравится целиком мне, так желаю добра только Я!”
Так же, которых называют разрушителями, не следует так называть; вы должны говорить “враг”, но не “злодей”; “больной”, но не “подлец”; “безумец”, но не “грешник”!
Разумеется, брат мой, присматривай и за собой хорошенько! Ты еще не свободен, ты еще только с т р е м и ш ь с я к своде. Ты стремишься в свободную вышину, звезд жаждет твоя душа. Но и твои дурные наклонности также жаждут свободы! Твои дикие собаки хотят на свободу; они лают от удовольствия в своей конуре, когда дух твой старается отпереть все темницы.
Для меня ты все еще пленник, который лишь помышляет о свободе; ах, мудрой становится душа у таких заключенных, но в то же время лукавой и дурной. Очиститься должен и освобожденный духом. В нем много еще осталось от темницы и гнили; чистыми должны сделаться его взоры.
Ах, я знал благородных, которые потеряли свою высшую надежду. А теперь они оклеветали все возвышенные надежды.
С тех пор они тупо и скромно жили краткими удовольствиями, и едва лишь на один день хватало им какой-нибудь цели.
Когда-то они думали стать Героями, но теперь они обычные сластолюбцы. Сытая устроенность и боязнь – вот их “герой”.
Но заклинаю тебя своею Любовью и Упованием: не уничтожай Героя в своей душе! Свято храни свое высшее Желание и Надежду!”.
Так говорил Заратустра. Однако священники и книжники объединились против него. “Что проповедует этот нечестивец и соблазнитель? – говорили они меж собой. – Он презирает нашу веру, соблазняет нашу молодежь, чтобы она стала вероотступной и своевольной, чтобы она встала на путь, который мы, священники и книжники, не одобрили и не благословили! Не следует ли нам принять меры? Или мы должны позволить народу уйти от нашего господства? Заратустра – обманщик и лжепророк! Его, осмелившегося так кощунствовать над нашей святыней, надо распять и сжечь!”. [стр. 24]
Поскольку же у них не было силы распять и сжечь Заратустру, ведь они также хвалились, что любят не только ближнего своего, но даже и своего врага, то они начали молиться своему Богу, “милосердному, доброму Отцу всех людей”, чтобы Он навредил Заратустре и наказал его.
Ученики сообщили об этом Заратустре. Он засмеялся и сказал: “Мы не желаем, чтобы нас щадили наши лучшие враги и даже те, которых мы любим до глубины души. Вы должны и с к а т- ь своего врага, свою в о й н у должны вы вести за свои мысли! Вы должны любить мир к а к с р- е д с т в о к н о в о й в о й н е, и вы должны иметь только таких врагов, которых ненавидите, а не таких, которых презираете. Вы должны гордиться своим Врагом. Но, ах, где найдет Врага Заратустра?! Мне все видятся эти многие Лишние! Они украдкой таскают у Открывателя и у Мудреца, увешивают себя этой чужою собственностью и зовут свое воровство “образованием”! Они приобретают богатства, а становятся от этого еще беднее. Власти хотят они, и для начала “дубину власти” – много денег – эти Неспособные! Беги, мой друг, в свое уединение! Я вижу, что ты ошеломлен шумом великих людей и исколот жалами мелких. Лес и скалы достойны твоего молчания! Где кончается рынок и слава, там начинается все великое: только там, где кончается рынок и слава, обитают Открыватели Новых Ценностей”.
Один из учеников, однако, спросил Заратустру: “Не должны ли мы любить ближнего своего как самих себя?”. Тогда ответил ему Заратустра: “Ах, брат мой, ваша любовь к ближнему – это только дурная любовь к самим себе. “Ты” старше, чем “я”, “ты” – священнее, но не таково еще “я”; потому-то человек и теснится к ближнему. Не о ближнем учу я вас, но о Друге. Да будет Друг вам праздником земли и предчувствием сверхчеловека. Я учу вас о друге, в котором мир пребывает в гармонии, как Чаша Добра, о созидающем друге, который всегда готов даровать совершенный мир!”. “А каково мнение Заратустры о женщине, о ребенке, о браке? – спросил другой ученик. – Не полагает ли современный человек женщину равной мужчине и не говорит ли пренебрежительно о браке как об устаревшем, отжившем и принудительном институте?”.
“Все в женщине – загадка, и все в ней имеет решение: оно зовется “беременностью”. Мужчина должен воспитываться для войны, а женщина – для отдохновения воина: все остальное есть глупость. Пусть женщина будет игрушкой, чистой и изящной, подобно драгоценному камню сияющей добродетелями мира еще не существующего. Счастье [стр. 25] мужчины называется: я х о ч у. Счастье женщины: о н х о ч е т. Честная и праведная женщина желает видеть в мужчине прежде всего мужские качества, она хочет не повелевать, а принадлежать; высшая и глубочайшая сила женщины – это ее Любовь. Брат мой, ты молод и желаешь себе ребенка и брака, поэтому я спрашиваю тебя: такой ли ты человек, который смеет желать жену и ребенка? Победоносец ли ты, одолевающий самого себя, властитель ли чувств, властелин ли своих добродетелей? Заметь хорошенько: ты должен созидать сверх себя. Но прежде ты сам должен быть построен прямоугольно душой и телом. Ты должен не только распложаться, но и подниматься вверх! В этом поможет тебе Сад Брака. Брак – так я зову волю двоих создать Одно, которое есть нечто большее, чем создавшие его. Браком я зову благоговение одного перед другим, как пред желающим таковой воли. Со временем вы должны полюбить превыше себя! Вы научитесь когда-нибудь так любить! Жажда в Созидающем, стрела и стремление к сверхчеловеку; говори, брат мой, таково ли твое стремление к браку? Священны для меня такая воля и такой брак!”.
Так говорил Заратустра.
В то время, когда он все это говорил своим ученикам, они не могли препятствовать находиться и издали прислушиваться многим любопытным, посланным священниками и книжниками, лодырями и сластолюбцами, которые ходили среди народа, ложно называя себя учениками Заратустры, и говорили: “Разве не так нас учил Заратустра? Разве это не его воля, чтобы всякий поступал по своему хотению и что только женщины и рабы служат и подчиняются?”.
Так клеветали они на Заратустру. Он же испугался, что и друзья его тоже не понимают, простился с ними и сказал им: “Какая же добродетель является самой высшей? Поистине, это не аскетическая добродетель; высшая добродетель – это Дарящая Добродетель. Так узнаю я вас, ученики мои: подобно мне вы стремитесь к дарящей добродетели. Что у вас общего с кошками и волками? Ненасытное стремление вашей души к сокровищам и драгоценностям, потому что ваша добродетель ненасытна в желании раздаривать. С силою вы привлекаете все вещи к себе и в себя, чтобы из вашего источника текли они обратно Дарами вашей Любви. Существует и другой эгоизм, слишком бедный, голодающий, вечно хотящий украсть. Эгоизм больного, большой эгоизм. Воровским оком глядит он на все блестящее; алчностью голода измеряет он того, у кого много еды. В такой алчности говорят болезнь и вырождение. Скажи мне, братья, что признаем мы самым дурным и наихудшим? Не вырождение ли? Но ведь всегда [стр. 26] присутствует вырождение, где нет дарящей души. Наш путь идет вверх, от вида – к сверхвиду. Но ужасно для нас чувство, которое говорит: “Все для меня!”. Теперь я пойду один, ученики мои! Теперь наказываю я вам потерять меня и обрести себя, и, когда вы все отречетесь от меня, только тогда я вернусь к вам”.
Так говорил Заратустра, покинул своих учеников и вернулся в лес к своему Одиночеству.
Ученики горевали о нем, записывали его речи, перенося их в свое сердце. Словно преображенные, в новом, высшем свете им предстали мир, жизнь и человек. Многое из того, что всегда казалось им высоким, кануло вниз, а другое – то, что они полагали малым, – росло и росло в Высокое и Великое. Однако они были далеки от того, чтобы слишком много мнить о себе и считать незначительными других или чтобы даже хулить и преследовать тех, кто был не согласен с их мнением. Ибо общение со своим Учителем, Заратустрой, сделало их благородными и великодушными. Ведь он их учил: “Если любить больше нельзя, тогда нужно уходить!”. И дальше: “Так поступают благородные души: они не хотят ничего задаром, и меньше всего жизни. Только тот, кто от черни, хочет напрасно жить; однако мы, Другие, которым дана жизнь, – мы всегда обдумываем, что бы получше предложить ей взамен! Поистине благородно сказать: то, что обещает нам жизнь, мы удержим за жизнью! Поэтому, о братья мои, необходима новая аристократия, которая будет противником всякой черни и всем господствующим, которая запишет на новых скрижалях новое слово – благородство! А что в моем страдании и сострадании! Разве я стремлюсь к счастью? Я стремлюсь к своему Призванию!”.
К своему Призванию стремился Заратустра, и лишь тогда он вернулся к ученикам своим, когда его нетерпеливая Любовь начала переливаться через край. И тогда с молчаливых гор и из громов страдания его Душа зашумела вниз по долинам.
* * *
Но слишком велико его богатство, чтобы наполнить им наши души. И в этот торжественный час мы можем представить и указать лишь на ту незначительную часть, которую он отдал нам и миру от полноты своих сокровищ. Это великое, новое, драгоценное Евангелие; высшие песни Благородства, псалмы любви и обещания Блаженства; это единый, великий, мощный Храм чистой, высокой человеческой Души. Подобно Фаусту, собирает Заратустра в кристалле своего сердца [стр. 27] все солнечные лучи жизни, чтобы потом опять. Светло и ярко, послать их миру. Подобно Фаусту, борется Заратустра со страданием и с темнотою этого бытия; подобно Фаусту, и Заратустра хочет показать человеку путь к Преодолению и Спасению.
К кому из них мы пожелаем присоединиться?
Важным и значительным является для нас серьезный вопрос о современном человеке. Свет и тени, вершины гор и самые глубины видим мы у Фауста, как и у Заратустры. И не будем скрывать от себя: путь Фауста все еще кажется многим из нас понятнее, проще, роднее.
Мы должны заново переучиться, чтобы передумать тысячу вопросов, тысячу вещей, если мы только захотим понять, что означают путь, слово и ценности Заратустры. Мы тоже должны покинуть свою Родину и свое родное Озеро, должны, может быть, научиться чувствовать ставшие близкими представления и воззрения в их противоположности, если мы пожелаем стать учениками Заратустры.
Не увещевал ли он снова и снова всех тех, кто за ним последует? “Тот плохо вознаграждает учителя, кто всегда остается только учеником. Вы говорите, что веруете в Заратустру? Но раскрывается ли вашей вере то, что находится в самом Заратустре? Вы – верующие в меня: но достаточно ли мне того, что находится во всех верующих?”. Также любит он выражаться глубокомысленными образами и сравнениями, и, чтобы понять их, мы должны ступить на их почву, подобно тому как искатели жемчуга ныряют на морское дно, чтобы извлечь драгоценный жемчуг. Ах, многие бояться этого Труда, многие не понимают его, многие ложно понимают его и многие его осмеивают, подобно народу, к которому он обратился на рынке. Заратустра все еще не уста для этих ушей, и, в то время как они осмеивают его, они все еще ненавидят его.
И как они могут понимать его, когда он – это его последняя и глубочайшая Тайна – учит вечному Возвращению всех вещей и всех событий! И как можно сделать его понятным, согласовав это учение с воззрением, полученным другим великим философом , согласно которому пространство и время находятся только в человеческом представлении, но не в действительности, так что в последнем основании все и вся происходит всегда в настоящем и повсюду! Как могут они догадаться, кого и что он имеет в виду, если только в последней части, записью на полях, отмечены величайшие люди, как то: Будда в главе “Крик о помощи”, Христос в “Добровольном Нищем”, Кант в [стр. 28] “Пиявке”, Шопенгауэр в “Презреннейшем человеке”, Рихард Вагнер в “Волшебнике”? Как могли бы они усмотреть ту необходимость, с которою Заратустра выливает порою полную чашу остроумных насмешек, чтобы, говоря его языком, убивать смехом, а не злобой?
И я полагаю, что мы, монисты, должны прислушиваться к его словам с двойным благоговением. Мы далеки от того, чтобы веровать в них как в единственное Евангелие, делающее блаженным; чтобы проповедовать их как д о г м у нашего, или вообще монистического, современного познания мира. Мы знаем, что все есть Становление и Развитие, и остережемся, пожалуй, впадать в ту ошибку, которую мы порицаем и с которой боремся у других. Но мы видим, что Заратустра стоит на общей с нами почве Единства и Развития, что он освобождает нас от расщепленности, которая при прежней, дуалистической картине мира снова раздувается в нашей душе в привычку. Поэтому нам нужна решимость, если мы всерьез собираемся перенести наше миросозерцание последовательно на все сферы, включая и нашу чувственную жизнь!
* * *
Вот стоит священный храм “Фауст”! Его древние, почтенные залы в течение тысячелетий наблюдали борьбу человеческой души за Спасение. Стерты мраморные ступени его алтарей, ибо поколение за поколением преклоняли колена и молились здесь в болезненном сознании греха и вины. Звучание “Dies irae, dies illa” проникает, подобно гремящему Суду мира, в сердца, обремененные виною. Но посмотри на высокий Алтарь и на Крест, нависший под самым сводом в ужасном величии как символ Страдания, Любви, Примирения и Отпущения! Ты сомневаешься, пожалуй, брат мой, ты противишься Святости – однако обдумай-ка хорошенько: если бы ты сам был Фаустом, звучание пасхальных колоколов, может быть, все-таки потрясло бы тебя в глубине души, ибо все твои грехи простятся! И твоя вера исполнит в тебе когда-нибудь Высочайшее и Божественнейшее; она приведет часть тебя самого – твою душу – к бессмертию и блаженству!
Но тут ты видишь храм: “Заратустра”. Он не освещен ни временем, ни традицией, ни законом. В нем не веет дыхание прошедших тысячелетий; он не проповедует о грехе и вине, об отпущении, спасении и бессмертии; но взгляни – в его просторные [стр. 29] залы обрушивается заря наступающего нового Дня! Мимо опрокинутых алтарей и разбитых скрижалей ступаешь ты; но ты видишь воздвигнутыми новые алтари и новые скрижали, и сам ты призван искать себе свой собственный Алтарь и на чистоте скрижали нанести свои собственные ценности. Единство Бытия, Монизм и Развитие – вот могучие колонны, несущие свод этого Храма. Благородство и Преодоление низкого ради высшего, человека ради сверхчеловека – вот закон, который он налагает на тебя.
Чувствуешь ли ты себя достаточно сильным, чтобы принять его на себя? Чтобы созидать для Будущего? Направлять свой парус в новые, неизведанные страны, в страну твоих детей? Не боишься ли тоски по Родине твоих предков и твоей юности? Не боишься ли крика тех, кто проклинает тебя, если ты перестаешь идти их путем, и тех, кто считает грехом, если кто-то имеет чуждое их святыням мнение? Хорошенько обдумай это! А потом – выбирай.
Поскольку же и мы выбираем и решаемся, то будем внимательны ко всякому честному, святому Убеждению. Сам Ницше-Заратустра лелеял высокое благоговение перед высшим Немцем, как он его называл, перед Гёте, создателем “Фауста”. Ему, Ницше, создателю храма “Заратустра”, доставалось лишь от немногих такое благоговейное призвание. Он был самым непризнанным, самым Одиноким, чье сердце переполнялось любовью к человеческому роду и кто признался: “Моя душа – это Песнь Любящего”.
Он и сам хорошо сравнивал свое произведение, своего “Заратустру”, с “Фаустом”.
Они оба – Евангелия, в обоих слышна Песнь Человечества, в обоих шумят бури и звуки Вечности. И теперь, когда мы их покидаем, когда мы снова выходим к ограниченным сферам нашего маленького бытия, нам хотелось бы взять что-нибудь с собой от Святыни, которой владели они оба. И хорошо, если мы усвоим что-нибудь от нее в той или иной форме. Ибо тогда мы обретем нечто Собственное, собственную Ценность, собственную Добродетель, беспечальные о том, является ли она ценностью и добродетелью другого, есть ли она добродетель, санкционированная государством, духовенством и Церковью.
В спокойные же часы мы не постыдимся исповедаться вместе с Гёте-Фаустом:
И вновь во мне отвычное стремленье
В тот кроткий мир, к задумчивым духам;
Неясное подъемлю песнопенье,
Подобное Эоловым струнам; [стр. 30]
Проснулось в строгом сердце умиленье,
Невольно слезы следуют слезам;
Все, чем владею, кажется мне лживо.
А что прошло – передо мною лживо!
– чтобы потом снова, в Одиночестве Ночи, прочувствовать вместе с Ницше-Заратустрой:
Ночь. Теперь громче говорят все бьющиеся родники. И моя душа тоже – бьющий родник.
Ночь. Теперь лишь пробуждаются все песни любящих. И моя душа тоже – песнь любящего.
Во мне есть что-то неутоленное, неутолимое; оно хочет говорить. Во мне есть жажда любви, которая сама говорит языком любви.
Так говорил Заратустра. [стр. 31]
Комментарии |
|