Свобода не принесла мне облегчения: положение в семье было ужасное, беспросветная нужда высасывала из моих близких последние соки. Моя сестра Корделия жила в какой-то развалюхе, ее муж целый год сидел без работы, а дети были разуты и раздеты. Другая сестра вообще была больна. Моя жена и дети, точно загнанные волки, сидели в Сан-Мартине у родственников, питались когда и как придется и терпели бесконечные лишения. Никто не хотел связываться со мной и принимать меня на работу, потому что за мной открыто и неотступно следовал «хвост»: полицейские сопровождали меня даже в туалет. Друзья куда-то запропастились, они были бедны и тоже сидели без работы и боялись, как бы я не попросил у них денег или не нагрянул в гости, на обед. Больше всего, однако, меня возмутило то,, что некоторые товарищи по партии стали строить предположения об «истинных» причинах моего неожиданного освобождения, то есть просто подозревали меня.

Освобожденные ранее были вне подозрений, ибо находились в тюрьме все вместе и каждый мог засвидетельствовать поведение другого. Меня же всячески травили и изводили. Я чувствовал себя потерянным, мной овладело отчаяние и появилось желание повеситься на первом же дереве. К тому же жена настаивала, чтобы мы жили вместе, несмотря на такой голод. Я не мог смотреть спокойно на своих детей: голодных, холодных, одетых в лохмотья и беспрестанно страдающих от болезней. Однако совместная жизнь означала для нас бродяжничество: мы спали в подворотнях, в подъездах, хотя благодаря этому какой-нибудь старый приятель, скажем Николас Чинчилья или Хесус Менхивар, пускали нас иногда к себе домой, где мы могли переспать на полу.

А однажды нам даже удалось получить у одного ростовщика под «небольшой процент», не помню уж точно какой, кредит в несколько песо. На эти деньги мы купили в Сан-Мартине мяса, чтобы перепродать его в Сан-Сальвадоре. Мы приобрели в рассрочку большую корзину, которую я взваливал на плечи, и вместе с женой ходили по улицам, и она зазывала покупателей. [259] Но гонения со стороны полиции не прекращались ни на минуту, и наша затея провалилась, потому что полицейские разгоняли клиентов. Я пытался было протестовать, напомнив обещания, данные полковником Мерино, но все оставалось по-прежнему: на один день преследования ослабевали, а затем возобновлялись с новой силой.

Наконец мне удалось получить работу в новой мастерской в Сан-Себастьяне, где меня никто не знал, но через неделю к хозяину наведались представители судебных властей, и я был тут же уволен. Тогда в приступе гнева и бессилия я написал письмо диктатору Мартинесу, заявив, что моя свобода - настоящий фарс, что меня лишают возможности заработать на пропитание своей семьи, что это настоящее беззаконие и лучше пусть меня снова упрячут в тюрьму или расстреляют.

Каково же было мое удивление, когда Мартинес без промедлений ответил на мое послание. Вместе с разъяснениями он прислал свою визитную карточку, чтобы я мог обратиться к военному министру генералу Андресу Игнасио Менендесу. В визитке Менендесу давалось указание предоставить мне заказ на поставку обуви для армии и обеспечить необходимые условия для его выполнения. Я сразу разгадал суть этого трюка: меня подвергали гонениям и преследованиям, чтобы довести до отчаяния и вынудить сотрудничать с режимом. Я отнес карточку в министерство и заявил, что отказываюсь от предложения, ибо у меня нет средств производства. К счастью, мне удалось получить работу в одной сапожной мастерской в Санта-Текле. Я не только шил, но и продавал обувь.

Полиция не очень допекала меня, потому что фараоны убедились, что я не занимался никакой политической пропагандой. И поскольку нет такой беды, которая длилась бы сто лет, равно как и нет хребта, способного выдержать такую нагрузку, мои дела в конце концов пошли на лад. Устроилась на работу жена, сестра бойко торговала сыром, и черные дни миновали. Но и счастье не бывает долговечным: на того, кто упал, и собаки мочатся. Жену как подменили: она больше не слушала меня и могла днями не разговаривать со мной. Это была совершенно другая женщина - развязная, чужая, она позволяла себе абсолютно не свойственные ей выходки.

И вот в один прекрасный день она заявила, что я надоел ей. У нее, по-видимому, появилась новая пассия. Я попытался оставить себе хотя бы детей, но все напрасно. Мы расстались. Я был разбит, подавлен, превратился в неврастеника. Я потерял вкус к еде, хотя и был вечно голоден, люди раздражали меня и казались враждебными. Вновь появилась мысль о самоубийстве. Да, изолированный из-за ложных подозрений от партии, оставленный женой в момент, когда жизнь начала понемногу налаживаться, преследуемый полицией, одинокий и подавленный, я [260] решил покончить с собой и положить таким образом конец мучениям. Но даже в эти минуты полного отчаяния во мне еще теплился огонек надежды, что-то удерживало меня, подсказывало, что все еще может измениться к лучшему, ибо хуже было некуда. На мою беду у меня под рукой не было никакой революционной литературы, которая придала бы мне силы. Единственное, что поддерживало меня, - это воспоминания о борьбе, о недавнем прошлом, когда, находясь в гуще рабочих и крестьян, я ощущал свою полезность, видел, что они доверяют мне. И я понял, что жизнь не принадлежит мне, что я не имею права уходить из нее, как бы ни были неблагодарны ко мне судьба или люди. А иначе надо было шевельнуться, показать, что я жив, еще тогда, когда меня расстреливали, и я бы получил свою спасительную пулю. Но если я столько выдержал, то какого же черта должен кончать с собой сейчас? Так постепенно я взял себя в руки и постарался забыть то, что был не в силах изменить, в частности разрыв с женой.

Работал я мало, только для того, чтобы прокормиться, никаких грандиозных планов не строил. Как-то раз одна девчушка заказала мне дешевенькие сандалии: денег у нее было всего полтора колона. Я изловчился и сделал, затратив на них минимум материала и максимум изобретательности. Девушка осталась необычайно довольна и предложила сделать еще несколько пар для своих подруг. Затея удалась: сандалии имели большой успех. Пришлось полностью переключиться на сандалии и даже договориться с одним негром по имени Хосе, чтобы он сбывал мою продукцию, пока сам я работаю в мастерской. Появились деньги, и я смог снять комнату и оплачивать услуги Хосе.

Сестра, у которой торговля сыром процветала, одолжила мне денег на приобретение небольшой мастерской. Мы усовершенствовали сандалии и стали делать несколько моделей. В условиях всеобщей нищеты и высоких цен на обувь наши сандалии шли нарасхват, точно вода в пустыне. По прошествии нескольких недель я заработал уже столько, что смог расширить дело, получить необходимые кредиты, и вскоре моя мастерская уже приносила больше доходов, чем сыроваренное дело сестры.

Через два месяца после расширения предприятия у меня в мастерской уже насчитывалось двадцать пять рабочих и пять продавцов, в том числе несколько членов партии, в частности Исмаэль Эрнандес и Педро Соса, которые раньше нищенствовали так же, как и я.

Мастерская наша была заведением весьма своеобразным. Чтобы противостоять нужде, мы в целях экономии сообща готовили еду, сообща покупали одежду, так получалось дешевле. Мы установили такой режим жизни и работы, который позволял нам совместно добиваться успехов и готовиться к неожиданным [261] поворотам судьбы. Мы установили сухой закон, и пьянство каралось изгнанием из коллектива.

Мы совершали совместные прогулки на реки, озера и пляжи и даже занялись изучением социальных проблем. Все это требовало, разумеется, исключительной осторожности, поскольку мы опасались проникновения в пашу среду полицейских агентов. И наши опасения не были напрасными, ибо, несмотря на все меры предосторожности, меня не раз вызывали в полицию и предупреждали, поскольку я-де «опять взялся за старое» и пытался вновь сколотить организацию коммунистического толка.

В конце концов мне удалось выйти на тех людей из партии, кто уцелел. Через мою семью установил со мной связь член партии Фидель Гутьеррес, один очень бедный студент. Он сообщил мне о существовании организационной группы коммунистов, в которую входили, в частности, Алехандро Дагоберто Маррокин, Хулио Фаусто Фернандес и Ампаро Касамалуапа - все трое представители интеллигенции.

Те немногие коммунисты, которые остались в живых, сумели привлечь в свои ряды новых членов, установить связь со студенческим движением и даже организовать кампании протеста против режима. Гутьеррес рассказал мне, что в дни выхода из тюрьмы последних заключенных-коммунистов, и даже в день моего освобождения, намечалось провести в столице пропагандистскую кампанию, но в последний момент передумали, чтобы не компрометировать нас.

Самым способным в партии был в то время Дагоберто Маррокин, недавно вернувшийся из Буэнос-Айреса, где он прошел хорошую политическую школу, находясь в рядах Коммунистической партии Аргентины. Я выразил желание установить с ним связь, чтобы проинформировать о своей деятельности после 1932 года: ведь с тех пор никто не заслушивал меня - и это лишь усугубляло мое положение. Говоря о партийной работе по возвращении в Сан-Сальвадор в 1933 году, когда я установил связь с группой, признававшейся в качестве руководства партии, следует иметь в виду, что речь шла о чисто личных контактах. Ни одного заседания, на котором была бы проанализирована деятельность партии за прошедший период и разработаны рекомендации для преодоления недостатков в будущем, проведено не было.

За время моего пребывания в тюрьме положение в стране и в партии очень изменилось. К этому времени, например, уже существовала группа представителей интеллигенции, которые получили университетское образование и были знакомы с марксизмом. Раньше же единственным интеллигентом в партийной организации Сан-Сальвадора был Хулио Фаусто Фернандес.

Первые мои попытки установить контакты успеха не имели. [262] Фидель Гутьеррес исчез, и я уже принялся было искать новые связи, когда вдруг обнаружил Гутьерреса. И опять я стал добиваться встречи с руководством, причем только для того, чтобы меня выслушали. Кроме того, я хотел сообщить имена связных, через которых поддерживал контакты с восточной частью страны: надо было проверить, можно ли было использовать их в тот момент. После долгих колебаний, мучительных сомнений и дискуссий благодаря усилиям тех, кто верил мне, меня пригласили на заседание, первое после выхода на «свободу».

Отправляясь на заседание, я сильно волновался. Нет, не напрасны были все мои страдания и лишения, думал я. Ради этого можно было вынести все. Ведь партия жила, возродившись из пепла и крови! Она доказала, что организация, отстаивающая правое дело, непобедима, несмотря на все ошибки, заблуждения, недостатки, ей не страшен никакой враг. Я не знал тогда ни организационной структуры партии, ни методов вовлечения новых членов: все это не имело никакого значения. Самое главное, что партия жила и действовала. Все остальное зависело от кропотливого повседневного труда, которому мы должны посвятить свою жизнь.

Заседание проходило в просторном доме в районе Сан-Хосе. Присутствовало человек десять, в большинстве своем студенты, люди мне неизвестные: Дагоберто Маррокин, Ампаро Касамалуапа, Антонио Родригес Порт, Фернандо Басилио Кастельянос, Хулио Фаусто Фернандес и другие. Они горячо обнимали меня и говорили, что мое имя и мои страдания служили источником вдохновения для нового поколения революционеров Сальвадора.

Очень кратко они проинформировали меня о методах организационной работы партии и о намечавшихся мероприятиях. Потом разговор зашел о том, как восстановить связь партии с массами, как вновь вывести народ на улицу. Я сказал, что необходимо признать, что враг нанес нам большой ущерб, что партийный аппарат разрушен и что именно из этого мы и должны исходить в своей работе. «Прежде чем выходить на улицу, необходимо восстановить партийный аппарат, партийное руководство, наладить его работу, активней вовлекать новых членов, памятуя о том, что мы действуем в условиях подполья. Выходить на улицу сейчас - значит дать загнать себя в одну общую камеру или в братскую могилу».

Дагоберто поддержал меня и сумел убедить в моей правоте других. Дагоберто никогда не был яркой личностью, скорее, наоборот: был тихим и осмотрительным. Но он поражал глубиной знаний и в этом отношении был на голову выше всех остальных. Многое из того, что он говорил, противоречило моему опыту, повседневной практике, однако в целом никто не сомневался, что благодаря подготовке, полученной в Аргентине, [263] Дагоберто, работая в нашей партии, станет со временем опытным, умелым руководителем, на которого вместе с Хулио Фаусто Фернандесом можно будет возложить в высшей степени ответственную задачу - обеспечение идеологической подготовки нового поколения членов партии, которое мы начинали тогда растить.

В качестве первого шага мы составили список товарищей, в том числе бывших членов партии, которых, учитывая их политическую подготовку и моральные качества, можно было вновь привлечь к работе в партии, и сочувствующих и прогрессивно настроенных граждан, с которыми мы могли бы попытаться наладить контакт, чтобы иметь хотя бы общее представление о том на какие слои мы можем опираться в своей работе. Я представил в этой связи обширную информацию, поскольку знал в стране всех, кто остался в живых, знал, кто и как вел себя в тюрьмах, во время репрессий и т. д.

В свою очередь товарищи проинформировали меня об организациях, созданных за время моего пребывания в тюрьме, о которых я ничего, разумеется, не знал, в частности об организациях, возникших в Санта-Ане. Позднее, несколько лет спустя, когда мелкая буржуазия продемонстрировала свою подлинную, предательскую сущность, эти организации показали, что партия является самым верным и последовательным защитником интересов пролетариата.

Во главе организаций Санта-Аны стояли такие стойкие и самоотверженные борцы - гордость коммунистического движения, как Понсе и Рока, деятельность которых приобрела поистине международный размах и чья жизнь была (и остается даже в старости) примером для новых поколений революционеров Латинской Америки. Дагоберто загорелся неистовым энтузиазмом и после заседания развернул кипучую деятельность. В вопросах реорганизации не было никого и ничего, что ускользнуло бы от его внимания. Иногда он вел себя безрассудно и приходилось сдерживать его. (Сегодня Дагоберто неузнаваем: он превратился в ловкого политикана от университетов, в отца многочисленного респектабельного семейства. Его дети не просто буржуа, а высокопоставленные чиновники.) Функции связного между мной и Дагоберто выполняла Ампаро Касамалуапа, ставшая впоследствии его женой. Но, как поется в известном танго, о женщинах лучше не говорить.

Поскольку мы находились под неусыпным наблюдением, то решили не проводить больших собраний и организовали ячейки из трех-четырех человек. На заседаниях обсуждались преимущественно оперативные вопросы и никакого изучения пространных материалов, никаких разбирательств того, почему товарищ А отбил жену у товарища Б. В целях конспирации и безопасности места встреч определялись заранее, при этом старались [264] избегать, за исключением крайних случаев, сборов на дому.

Обычно мы встречались у входа на кладбище (в той его части, которая носит такое антидемократическое название, как «Место знаменитостей», хотя следует мимоходом заметить, что там похоронены в основном самые отъявленные подлецы и пройдохи, которых когда-либо рождала сальвадорская земля), в церкви Сретения, в усадьбе «Модело» и в районе пивоваренного завода «Полар».

Уже через несколько месяцев мы ощутили первые плоды своей работы по реорганизации деятельности партии. Народ Сальвадора - это поистине неисчерпаемый источник революционных кадров, революционный дух у него в крови, он отчаянно смел, живо всем интересуется, особенно политикой, это отважный и оптимистичный народ. Необходимо лишь наметить правильную линию, потому что, если массы пошли за нами, их ничто уже не остановит. И лучшим тому доказательством являются успехи организационной работы партии в массах. И это спустя всего лишь несколько месяцев после самой жестокой за всю историю страны кровавой расправы, в обстановке самого разнузданного террора диктатуры Мартинеса.


Когда была налажена работа руководящего ядра, мне поручили подготовить новый доклад о восстании и причинах его поражения. Подготовился я очень добросовестно: вновь проанализировал все факты, проверил выводы. Но когда я зачитал его на чрезвычайном расширенном заседании, Дагоберто выступил с критикой в мой адрес. Его аргументация, однако, удивила меня. Конечно, его уровень подготовки был значительно выше, чем у любого из нас, его анализ проблем был более глубокими четким. Что и говорить, он разделал меня под орех, хотя в спорах я отнюдь не ручной голубок.

Дело, однако, в том, что он обвинил руководство партии, возглавившее восстание, в незрелости. Но ведь это равносильно обвинению в том, что человек, скажем, черный или худой. Да, уровень подготовки нашего руководства был невысок, но в этом заключалась объективная закономерность: слабым был и уровень социального развития в стране, и уровень развития буржуазии и армии.

Восстание явилось результатом глубоких противоречий, раздиравших отсталое, полуфеодальное, преступное и несправедливое общество. Да, массы стали жертвой своей неопытности, это верно. Но они в то же время стали жертвой быстро распространявшегося повсюду американского империализма, использовавшего для установления своего господства самые жестокие методы. И обвинять во всем лишь руководство компартии - значит отстаивать субъективную точку зрения, свойственную [265] скорее реакционерам и мелким буржуа, оторванным от действительности интеллигентам, способным задним числом делать весьма глубокомысленные выводы, которые, однако, ни на йоту не продвигают дело вперед. История же требует непрерывного, пусть даже медленного, поступательного движения.

Дагоберто одержал тогда верх. Я лишь защищал себя и партию от чрезмерных нападок, признавая в то же время наши объективные недостатки. Хотя дискуссия перекинулась затем с вопросов прошлого на нашу повседневную работу, на обсуждение проблем организации и методологии, стиля работы и других практических дел, по которым у нас также имелись разногласия, в наших отношениях с Дагоберто образовалась трещина. Сам он был человеком тихим и робким и не осмеливался выступать против меня с открытым забралом, но Ампарито Касамалуапа, его будущая жена, делала это за двоих и всегда добивалась своего.

Я, например, рекомендовал Дагоберто не появляться на заводах и фабриках и не вести пропаганду среди рабочих, ибо он был слишком заметен: то, что он не из рабочей среды, сразу бросалось в глаза. Я считал, что этим должны заниматься такие, как я, рабочие, внешне не отличавшиеся от собравшихся. Кроме того, всех нас беспокоило, что полиция уже обратила внимание на Дагоберто. Так вот Ампарито Касамалуапа расценила это как сектантство, как интриги, с помощью которых я намеревался прибрать к рукам всю работу по привлечению в партию новых членов. Дагоберто пренебрег моим советом, полиции вскоре стали известны его контакты с рабочими, и гонения на него усилились. В довершение всего некто Севальос, жирный негр-полицейский, знавший нас как облупленных, застал нас во время собрания в имении «Модело». Севальос тут же бросился за подкреплением, пришлось спасаться бегством.

Позже, когда мы встретились, Дагоберто сказал, что его вызвали в президентский дворец и дали восемь дней для того, чтобы покинуть страну, предупредив, что в противном случае его жизнь не гарантирована. Он решил уехать в Мексику, хотя не все (в том числе и я) были согласны с этим. В конце концов было решено, что он исчезнет на несколько месяцев, пока не уляжется гнев военных.

Однако Мартинес не удовольствовался отъездом Дагоберто Маррокина, режим взялся за нас не на шутку, и провокации резко участились.

Однажды меня навестил некто Чико Кампос, бывший товарищ по партии (было это, кажется, в начале нового, 1938 года), и сообщил, что Хосе Сентено, который, как я уже говорил, уехал учиться в СССР, а затем остался на Кубе, находится в Сан-Сальвадоре и хочет повидаться со мной. Я попался на эту удочку и попросил привести его на следующий день в церковь [266] Сретения. На свидание я пришел на полчаса раньше и прождал битый час, по никто не явился. Зато прибыли двое полицейских, которые тщательно обыскали меня.

Несколько дней спустя Кампос вновь объявился у меня. Он всячески извинялся и все недоумевал, куда мог запропаститься Сентено. Я оборвал его и сказал, что обязательно предупрежу Сентено, так как дело пахнет керосином, а сам я не собираюсь лезть в политику ни за какие коврижки. Кампос снова стал убеждать меня принять участие в заговоре, который якобы готовился против правительства. Я опять сказал, что мне на все наплевать, что я хлебнул своего и не хочу ни во что ввязываться. К тому времени я уже знал, что Кампос - полицейский провокатор, так как женщина, стиравшая ему белье, сообщила, что в кармане брюк этого подонка обнаружила пистолетную обойму с клеймом полиции.

Но дело, разумеется, не ограничивалось лишь провокациями, возникали и настоящие заговоры против правительства, ибо в стране существовало широкое недовольство экономическим положением, репрессиями и фашистскими выходками Мартинеса.

Однажды меня навестил Хулио Акоста, который находился в числе 34 заключенных, когда я сидел в полицейской тюрьме. Я доверял Хулио. Он был зятем товарища Лагоса, коммуниста, расстрелянного по вине матери в 1932 году. Полиция схватила Лагоса в Чалатенанго, но никаких конкретных обвинений предъявить ему не смогла, поскольку Лагос всегда тщательно скрывал свою подпольную деятельность. Приговор ему вынесла родная мать, которая, придя в тюрьму за день до его освобождения, расплакалась и запричитала: «Я же говорила, чтобы ты ни во что не ввязывался».

Так вот Хулио Акоста сообщил, что является участником серьезного заговора против Мартинеса, который организовали высшие офицеры армии, представители интеллигенции, студенты и др. Я знал, что Хулио не новичок в этих делах, в 1932 году я не раз бывал у него дома и вместе с Хулио Фаусто Фернандесом планировал и организовывал различные мероприятия. Похоже, что речь шла о чем-то действительно серьезном. Я решил поприсутствовать, переодевшись, на одной из встреч заговорщиков, которая состоялась в доме Акосты.

В ней участвовало несколько офицеров, которые принесли с собой кое-какое полуавтоматическое и другое оружие. Переворот, утверждали они, будет совершен не ради той или иной партии или идеологии. Его цель - положить конец диктатуре и обеспечить приход к власти демократического, антифашистского правительства. Все было готово, заявили они, дело только за тем, чтобы мы со своей стороны тоже взяли на себя определенные функции. По замыслу офицеров «наши люди» должны были атаковать Главное полицейское управление или убить [267] полковника Мерино и поджечь несколько зданий в центре Сан-Сальвадора, чтобы посеять панику.

Я выступил против. Мы не могли рисковать кадрами еще только создававшейся партии, горсткой сочувствовавших нам революционеров и другими людьми, бросив их на захват полицейского управления или втянув их в убийство Мерино, что, в общем-то, означало одно и то же, ибо убить Мерино, не захватив управления, было невозможно. У нас не было для этого ни людей, ни оружия, поскольку с тем, что у нас имелось, не захватить даже полицейского участка в Сантьяго-Тексакуангосе. Возражал я и против идеи просто посеять панику среди населения, не имея перед собой четких политических целей.

Признаюсь, что меня отталкивала сама идея соучастия в убийстве Мерино, который, насколько это было возможно, вел себя с нами весьма благородно.

Никакого решения принять тогда не удалось, а через несколько дней Хулио Акоста сообщил, что заговорщиков выдали и Мартинес выслал их в Мексику. Нам, гражданским, удалось избежать репрессий. Похоже, что на офицеров донес кто-то из военных, видевший, как они выкрадывали оружие (на чем их и поймали), но не звавший их контактов. В противном случае не поздоровилось бы и нам.

В другой раз зашел ко мне пиротехник Чакон. «Сегодня Мартинесу наверняка не сдобровать, - заявил он. - Его прикончат в собственном имении, что по дороге в Сакатеколуку». Он сказал также, что знает, где находится склад оружия, которое раздадут народу, как только станет известно о смерти генерала, и вызвался показать мне арсенал.

Я, однако, был начеку: Чакон не вызывал у меня доверия. Я сказал, что ничего не могу решить, пока не узнаю, что среди заговорщиков есть знакомые и надежные люди. «Роблес, из Национального издательства, он один из руководителей. Можешь связаться с ним», - порекомендовал Чакон. Я навел справки. Оказалось, что это родной брат парикмахера генерала Мартинеса, корчившего из себя нациста и таскавшего под лацканом пиджака или под воротничком рубашки золотую свастику. «Э, дорогой, - сказал я сам себе, - здесь за версту пахнет жареным», - и отшил Чакона.


Полицейский контроль стал невыносимым, и я обратился к руководству партии с просьбой разрешить мне уехать на несколько месяцев из страны в Мексику, где вместе с Дагоберто я мог бы серьезно заняться своей политической подготовкой. Но поскольку я стоял поперек горла у Ампарито Касамалуапы, она объявила меня предателем, полицейским агентом, заявив, что у меня только одна грязная цель - шпионить за Дагоберто. [268]

Между нами произошла ожесточенная стычка. Дело усугубилось тем, что Кармен, моя бывшая жена, нашла другого мужчину и, пытаясь как-то оправдать себя, сказала Ампарито, что я, по ее мнению, действительно полицейский агент. Ампарито снова разразилась страшным скандалом, и утихомирить ее не было никакой возможности.

Ложь задела меня за живое, и, хотя значительная часть коммунистов-рабочих по-прежнему верила мне и оказывала поддержку, неблагодарность моих хулителей удручала меня, и мне страшно хотелось послать все к чертовой матери. К тому же тон в партии задавало молодое поколение интеллигентов, пришедших из университетов: Тони Вассилиу, Матильде Элена Лопес, Тоньо Диас и другие.

Все они попали под влияние Дагоберто Маррокина и не снисходили до нас, рабочих, прошедших сквозь ад 1932 года, ибо мы, по их мнению, были глупыми, невежественными людьми. Они не видели в нашей деятельности ничего ценного. Отношения между нами натянулись и кончились полным разрывом, отчуждением. Образовалась группа рабочих во главе с Исмаэлем Эрнандесом, Модесто Рамиресом и мной.

Мы решили наладить контакты со старой гвардией, что было расценено интеллигентами как раскольническая деятельность, они обвинили во всем меня - главного , закоперщика и даже стали называть рабочую часть партии «мармолистской фракцией». Кончилось тем, что меня вызвали на заседание, состоявшееся в районе Ла-Эсперанса, и потребовали разъяснить мое отношение к партии. На заседании, помнится, присутствовали Ампарито Касамадуапа, Тоньо Диас, Тони Вассилиу, Карлос Альварадо, Мануэль Гонсалес и другие. Заседание превратилось в настоящее судилище. Меня допрашивали, требовали сведения об организации крестьянского движения, о котором они не имели ни малейшего представления и которое, кстати сказать, практически топталось последние несколько лет на месте. От меня требовали отчета о заседаниях, проведенных без ведома руководства, и т. д. и т. п. В довершение всего меня обвинили во фракционной деятельности.

Я в свою очередь сказал, что наша работа организована плохо и ведется нерегулярно, что у нас нет устава, программы, положений, регулирующих поведение членов партии, что у нас не созываются съезды партии, что руководство партии было сформировано в чрезвычайных обстоятельствах и весьма произвольно.

Формально я по-прежнему считался членом ЦК, но ЦК бездействовал, в его составе были люди, которых я даже не знал. Тони Вассилиу попытался ответить мне по существу, другие же хотели просто поднять меня на смех. Кто-то заметил, что пора бы покончить с разногласиями и начать эффективную совместную [269] деятельность, как и подобает партии, претендующей на роль авангарда рабочего класса и народа Сальвадора.

Но тут вновь вмешалась Ампарито Касамалуапа и своим бешеным, ядовитым выступлением разрушила воцарившийся было мир. Она заявила, что меня вызвали не для обсуждения вопросов организации или политики партии, а для того, чтобы я четко и ясно сказал, являюсь ли полицейским провокатором. «Лично я нисколько в этом не сомневаюсь», - закончила она свое выступление. Стараясь сдержать негодование, я сказал: «Я потерял мать, потому что, борясь за дело трудящихся, не имел ни времени, ни возможности помочь ей; я всегда жил в нищете и из-за этого потерял жену и детей; мне выпала честь есть хлеб русских трудящихся; я проливал кровь и томился в самых страшных тюрьмах - так как же я могу быть предателем? Если у кого-либо есть против меня конкретные обвинения, пусть предъявит их. Но я хочу сказать лишь одно: если бы вы были уверены, что я полицейский агент, если бы не были убеждены, что при всех моих недостатках и ошибках я был и остаюсь членом нашей партии, вы не пригласили бы меня сюда».

Некоторые стали критиковать Ампарито за форму и тон ее выступления, но поправить уже ничего было нельзя. Коммунистическое движение Сальвадора оказалось расколотым на три независимые друг от друга группы. Во главе одной стоял Тоньо Диас (не врач, а рабочий). Другие сгруппировались вокруг Ампарито Касамалуапы. И третья группа - наша, которую окрестили «мармолистской».

Такое положение сохранялось многие месяцы. Нас, рабочих, очень беспокоило отсутствие единства, ибо мы считали его основным условием существования подлинной коммунистической партии в стране. К тому же ни одна группа не смогла окрепнуть настолько, чтобы утвердить в партии свою линию и привлечь на свою сторону остальных. Но время брало свое, и люди все яснее понимали, что распространение фашизма в мире властно диктовало необходимость единства всех революционных сил, преодоления нашей отсталости и инфантилизма. Процесс этот отнюдь не был гладким. Было немало вывихов и сбоев, о которых я до сих пор не могу вспоминать без возмущения.

Однажды мы направили с сыном дона Бенхамина Сиснероса, типографского рабочего и члена партии, который вместе с группой американских трудящихся совершил поездку в СССР и должен был посетить Мексику, сообщение в адрес компартии Мексики, в котором информировали о положении дел в собственной партии. Мы просили помощи и совета. Руководство Мексиканской компартии передало через Сиснероса послание каждой из упомянутых групп, призывая к объединению всех разрозненных коммунистов Сальвадора. Наиболее организованной и активной была в то время наша группа, однако право [270] называться сальвадорской коммунистической партией присвоила себе группа Ампарито. Тем не менее часть членов этой группы вышла из ее состава и примкнула к нам.

Однажды мы договорились с группой Диаса организовать общими силами забастовку в имении «Сан-Бенито». Забастовка, однако, не состоялась, так как хозяева пошли на уступки. Тоньо Диас был арестован полицией по обвинению в подготовке манифеста, озаглавленного «О всеобъемлющей демократии». Дело в том, что черновик манифеста попал в руки полиции и там по почерку установили его автора. Следует сказать, что по прошествии нескольких лет, когда Тоньо был уже вне партии, он обвинил коммунистов, в частности, в том, что «мармолисты»-де выдали его тогда полиции, стремясь разделаться с оппозицией и не мытьем, так катаньем захватить руководство в партии.

Группа Ампарито не спускала в то время с меня глаз, причем следить за мной было поручено людям, которые работают в партии и по сей день и с которыми у меня существовали тогда добрые отношения. Скажем, Педро Гранде. Он ходил за мной по пятам и в конце концов убедился в моей порядочности.

Стал наведываться ко мне и Тони Вассилиу, но он действительно руководствовался стремлением к единству. Помнится, он принес набросок крестьянского манифеста и спросил мое мнение. Мне не понравился один пункт, который показался провокационным. Тони согласился со мной, но по независящим от него причинам манифест появился в первоначальном варианте, с экстремистскими формулировками.

Результаты не замедлили сказаться: семь крестьян было арестовано. У них нашли манифест, и их пригнали пешком из Сан-Мигеля в Сан-Сальвадор. Я отправился ходатайствовать за них в полицию. В день, когда мне надлежало явиться для отметки (требование это я фактически не выполнял и не отмечался в течение многих месяцев), я пришел к майору Маррокину и рассказал о причинах недовольства крестьян. Он подтвердил арест этих семи крестьян и показал конфискованный манифест. Манифест, сказал я, составлен отнюдь не коммунистами, а этих крестьян никто не знает, они совершенно невиновны и с коммунистами никак не связаны. «Манифест свидетельствует лишь о том, что положение в деревне опять становится взрывоопасным, - сказал я Маррокину. - Вы хотите вызвать в народе еще большее недовольство? Вы обращаетесь со страной, как невежды с кустом руты: обрывая его просто так, от нечего делать, они лишь обжигают руки и губят растение. Если же руту использовать в медицинских целях и обрывать с умом, то она становится еще пышнее и исцеляет от недуга. Напрасно вы вымещаете зло на невинных людях, ничто так не возмущает народ, как несправедливость. У этих семи арестованных есть по меньшей мере человек двадцать негодующих родственников, которые привлекут [271] на свою сторону сотню других крестьян. Неужели события 1932 года так ничему вас и не научили? Мы, коммунисты, многому научились»

Маррокин вступился за крестьян, им предъявили обвинение в оскорблении полиции и через четыре месяца выпустили на свободу. После освобождения они пришли благодарить меня за помощь.

Между тем вызревали предпосылки для объединения наших разрозненных групп, и в конце концов возникла идея создания в качестве предварительного шага единого центрального комитета, в который вошло бы одинаковое число представителей от всех трех фракций. ЦК должен был возглавить Генеральный секретарь, стоящий на нейтральных позициях. Временно на этот пост был единодушно выдвинут один товарищ из Гондураса, имя которого по соображениям безопасности я называть не стану. Были также согласованы требования для приема в партию новых членов, чтобы воспрепятствовать проникновению в ее ряды чуждых элементов. В состав Секретариата вошел также Виктор Ангуло, ученый-марксист, человек упорный, благоразумный и весьма одаренный.

Нашу группу представлял Моисее Кастро и Моралес, которого, к сожалению, жестоко преследовала полиция, и это сильно затрудняло его работу. Мы договорились начать совместную деятельность, от чего я был вне себя от радости: это было начало нового этапа, и я уже воспарил было в мечтах.

Вскоре, однако, я понял, сколь глубоко заблуждался: мне по-прежнему не доверяли. На заседаниях в моем присутствии речь шла исключительно о международном положении, о войне, но никак не о планах повседневной деятельности партии. О них я узнавал лишь в момент их осуществления. Я заявил, что коммунисты так не поступают, что они должны быть честными и открытыми, однако мне отвечали что-нибудь невразумительное или просто отмалчивались. Это задевало меня все больше и больше, я оказывался не у дел, и в конце концов меня вообще перестали приглашать на заседания. Это было уже слишком, и процесс отчуждения стал необратимым.

У некоторых товарищей по партии, конечно, были основания подозревать меня. Полицейское управление вновь предписало нам являться для периодической регистрации: каждые пятнадцать дней мы обязаны были приходить по субботам в полицию, то есть как раз в дни, когда полицейским и осведомителям выдавали зарплату. Сделав соответствующую отметку, майор Маррокин, несмотря на наш неизменный отказ, вызывался развезти нас на своем автомобиле по домам или приглашал выпить пива. Полиция, несомненно, стремилась дискредитировать нас [272] наши визиты в полицию, ибо мы не могли уйти в подполье. Иными словами, мы оказались в заколдованном круге.

Больше всего меня возмущало явное стремление добить «лежачего». Ничто не могло утешить меня, даже испытанное национальное средство, к которому прибегали те, кому не везет: пить, пить до одури, пока не отдашь богу душу. Я никогда не питал пристрастия к алкоголю. В женщинах я тоже не мог искать утешения: обжегшийся на молоке дует на воду. Так что страдать мне пришлось в одиночестве. Этот период, самый мрачный в моей жизни, мне не забыть никогда. Удары врага никогда не страшили меня, он мог поступать со мной как угодно, но был не в состоянии убить меня ни морально, ни политически. Никакие пытки, тюрьмы, расстрелы, угрозы и оскорбления не могли заставить меня просить пощады у классового врага. Напротив, чем сильнее он бил меня, тем сильнее, злее и решительнее я становился.

Но удары и нападки моих собратьев и товарищей поражали меня в самое сердце. Это самые болезненные раны, они оставляют рубцы не на теле, как пули или мачете (этими рубцами я горжусь), а в душе, в психике, и их я прячу подальше от глаз людских.


Мало-помалу я стал успокаиваться: рано или поздно все должно проясниться. Революционеры не раз становились жертвами недоразумений, лжи и происков врага, который стремился сломить их дух. Сколько бы ни продолжалась моя изоляция, я не должен утрачивать веру в правоту революционного дела, в окончательное торжество справедливости, в незыблемость партийных принципов, думал я. И если в силу определенных обстоятельств я не могу вносить вклад в общее дело в рядах партии, я должен изыскать другие пути и средства содействия борьбе сальвадорских трудящихся. Следуя верным путем, я рано или поздно окажусь в одном окопе с подлинными коммунистами и революционерами. Пока же надо использовать свое положение в профсоюзе сапожников, решил я.

Профсоюзное движение страны было встревожено тогда массовой эмиграцией трудящихся Сальвадора в Панаму, в зону канала, где велись работы по расширению военных сооружений в целях обеспечения защиты этого важного, особенно в условиях второй мировой войны, стратегического объекта. Я установил контакты со многими рабочими, которые отбывали в Панаму, и рекомендовал им создавать свои демократические и революционные организации в этой стране, где, несмотря ни на что, политические условия были более благоприятными, нежели в нашей. Я не ограничивался одними советами, а оказывал также практическую помощь. В течение длительного времени я переписывался с несколькими сальвадорскими товарищами, [273] которые занимались революционной работой среди эмигрантов, давал им практические советы.

Как-то раз я отправился за кожей на кожевенный завод и встретил там товарища по партии, с которым еще поддерживал отношения. От него я узнал, что среди рабочих распространяют листовки с призывом создать в рамках так называемого центра «Социальная реконструкция Сальвадора» организацию обувщиков.

Эту идею, по-видимому, поддерживало правительство, стремившееся превратить центр в придаток официальной партии «Про патриа», организованной Мартинесом в целях обеспечения себе политической поддержки. Центр «Социальная реконструкция Сальвадора» должен был стать зародышем единого профцентра, с помощью которого правительство могло бы держать под своим контролем рабочее движение всей страны. Но самое тревожное было то, что обувщики встретили этот призыв с энтузиазмом; ведь речь шла о создании первого после событий 1932 года профсоюза. Они надеялись, что центр действительно станет организацией рабочих. Как я мог убедиться сам, эта инициатива правительства получила у них широчайшее одобрение, они прямо-таки ликовали.

Я пытался разъяснить товарищам, что правительство стремилось расширить свою социальную базу и держать под контролем рабочее движение страны, заставить его служить интересам господствующих классов. Все было напрасно, никто не слушал меня, в том числе и те, кто ранее находился под сильным влиянием партии. «С паршивой овцы хоть шерсти клок, - говорили они. - Если уж нельзя создать революционную организацию, то надо идти на создание любой, даже официальной организации, а там уж думать, как поставить ее на службу трудящимся».

Ясно было одно: обувщики хотели создать свою организацию даже в рамках «Социальной реконструкции». Я считал своим долгом быть там, где массы, однако во избежание серьезных ошибок решил посоветоваться со своими товарищами Порфирио Уисой, Исмаэлем Эрнандесом и Феликсом Панаменьо, чтобы выработать в отношении будущей организации общую позицию.

Было решено пойти на первое собрание и оценить ситуацию на месте. Такое учредительное, по замыслу авторов, собрание состоялось в Сан-Сальвадоре в воскресенье во второй половине дня в помещении, где теперь находится кинотеатр «Аполо». Когда мы пришли, первое, что бросилось в глаза, был огромный плакат над входом: «Социальная реконструкция Сальвадора». Зал был уже набит битком. На стенах красовались огромные портреты Мартинеса и плакаты с его высказываниями: «Демократия - это любовь», «Труд - долг всех людей». [274]

Работой собрания руководил президиум, который никто не выбирал: члены президиума уселись за стол сами, назвавшись организаторами. Председательствовал Мануэль Эскаланте Рубио, зять Мартинеса. Ему подпевали обувщик-оппортунист Гумерсиндо Рамирес, мой учитель в сапожном деле, и Миханго, полицейский брадобрей, который если и не пытал заключенных, то только потому, что ему не позволяли сами палачи, желания же у него было хоть отбавляй.

Собрание открыл Эскаланте Рубио. Речь его была сплошной демагогией и звучала неубедительно. Он заявил, что группа лиц, обеспокоенных социальными проблемами, обратилась с призывом создать центр «Социальная реконструкция Сальвадора», и прежде всего к обувщикам, поскольку именно они больше других страдают от последствий кризиса, порожденного второй мировой войной.

Это была сущая правда. Поскольку экономика капиталистических стран, и прежде всего Соединенных Штатов Америки, переключилась на удовлетворение нужд войны, это отрицательно сказалось на производстве некоторых товаров потребления. Наша отрасль, работавшая на привозном сырье (дратва, высококачественная кожа, кнопки, гвозди), уже ощутила на себе последствия резкого повышения цен.

К правительству обратились с просьбой принять целый ряд мер, в частности установить контроль над ценами, упорядочить положение в области заработной платы и др. Эскаланте Рубио торжественно объявил, что в связи с расширением возможностей для занятости в Панаме, в том числе для таких ремесел, как сапожное дело, правительство могло бы оказать содействие всем, кто хочет эмигрировать, и гарантировать им лучшие условия жизни и труда, стопроцентную занятость, защиту от возможных злоупотреблений и т. д.

Гумерсиндо сразу же поддержал Эскаланте и с улыбкой пастора-протестанта попросил рабочих высказать свое мнение о предложении правительства, которое, принимая во внимание избыток рабочей силы в этой отрасли, а также узость рынка, предлагает направить часть обувщиков на работу в Панаму, чтобы смягчить конкуренцию среди обувщиков в Сальвадоре. В зале воцарилась глубокая тишина. Я толкнул Исмаэля и шепнул ему на ухо: «Наши товарищи уже начинают расплачиваться за свою доверчивость. Для них это как холодный душ. Хорошо же правительство, если единственное решение проблемы обувщиков оно видит в том, чтобы отправить их за границу!» Гумерсиндо и Миханго продолжали юродствовать и все призывали рабочих высказать свое мнение. Эскаланте Рубио начал нервничать. Он не узнает обувщиков, говорил он, они всегда такие говорливые, а сегодня молчат, будто мыши отгрызли у них языки.

Наконец слово попросил рабочий-обувщик по имени Висенте [275] (фамилии его не помню). Это был тихий робкий человек, но он сказал то, чего все мы так ждали: «Мы, обувщики Сальвадора, собрались здесь впервые после 1932 года. Как же мы жили все это время? Чтобы ответить на этот вопрос, достаточно взглянуть на присутствующих: грязные, плохо одетые, некоторые разуты, оборванные, нищие, голодные. Я надеялся, что мы будем обсуждать здесь, как улучшить наше бедственное положение. А нам советуют отправляться в Панаму! Я же считаю, что нам, обувщикам, нечего там делать. Там нужны каменщики, электрики, плотники, механики, водопроводчики, строители. Я человек темный и не умею говорить. Пусть скажут те, кто может, кто знает, как мы живем».

Я попросил слова. Гумерсиндо попытался было воспрепятствовать этому, но собравшиеся, уже на взводе, шумно запротестовали. Я поднялся на подмостки. Раздались аплодисменты. Эскаланте тут же загремел колокольчиком, требуя тишины. Тон моего выступления был умеренным. «Нет сомнения, что идея создания «Реконструкции» является здоровой и заслуживает одобрения, - сказал я, - но она не решает проблемы обувщиков. Кризис, который принесла с собой война в такие отрасли производства, как наша, особенно в таких странах, как Сальвадор, где обувь делается вручную, принял поистине катастрофические масштабы. Совершенно ясно, что наши проблемы может решить только организация самих обувщиков. Поэтому, если правительство действительно готово оказать нам помощь, оно должно предоставить нам прежде всего организационную свободу без какой бы то ни было опеки».

Зал взорвался аплодисментами: я попал в самую точку. Мы не ошиблись: политические и экономические условия в стране были таковы, что позволяли даже в рамках официальной организации проводить революционную работу в массах. Вслед за мной слово взял Порфирио Уиса. Его выступление было более решительным, не столь осторожным. Присутствующих охватил необычайный энтузиазм, в президиуме же царила полная растерянность. Искренне жаль Порфирио Уису, этого когда-то прекрасного оратора. Жаль потому, что со временем он отошел от партии и к старости стал человеком исключительно «благоразумным».

После Уисы выступил Исмаэль Эрнандес. Он был удручен, умолял нас не лезть в это дело, ибо потом не расхлебаешь Я вновь взобрался на подмостки и сказал, что начало созданию свободной организации положено, что правительство должно теперь обеспечить необходимые гарантии и что есть предложение собраться всем в следующее воскресенье, чтобы продолжить работу.

Таким образом «Реконструкция», развенчанная в глазах честных тружеников, умерла, даже не родившись. Какое-то [276] время она, правда, все же просуществовала, но обмануть уже никого не могла: сомнений относительно ее характера ни у кого не осталось. О силе обувщиков можно судить хотя бы по тому, что на следующее воскресенье никто не осмелился отказать нам в помещении, хотя речь и шла о создании фактически независимой организации.

Народу и энтузиазма было еще больше, чем в первый раз. Потребовалась всего лишь неделя для того, чтобы идея создания независимого профсоюза укоренилась в сознании масс, и уже на втором собрании участники придумали название своей организации: Национальный альянс обувщиков. Предполагалось, что он объединит в своих рядах владельцев мастерских и рабочих, что вовсе не противоречило интересам большинства, поскольку вначале надо было обеспечить интересы всей отрасли, а затем уж добиваться удовлетворения требований самих рабочих.

Тогда же было единодушно избрано руководство профсоюза, причем такая поспешность весьма показательна. Я, как владелец небольшой мастерской, был избран председателем; секретарем по организационным вопросам - Порфирио Уиса, владелец лавчонки; секретарем по вопросам пропаганды - Фелисито Мартинес (Личо), рабочий; секретарем по социальным вопросам - Исмаэль Эрнандес, рабочий; казначеем также был избран рабочий, имени которого я не помню. Участники приняли решение проводить общие собрания каждое воскресенье во второй половине дня. Дело пошло столь успешно, что через два месяца Альянс превратился в общенациональную организацию.

Полиция держалась с нами осторожно: никаких открытых репрессивных мер, хотя представители полиции неизменно присутствовали на всех наших собраниях. Нам гарантировали возможность проведения собраний в помещении «Реконструкции», которая всячески заигрывала с представителями различных профессий, стремясь привлечь их на свою сторону. Эскаланте Рубио и Гумерсиндо поджали хвосты, однако активизировали свои контакты с другими слоями рабочих, стараясь хоть как-то нейтрализовать наше влияние.

Я превратился в лектора и частенько выступал перед обувщиками Сальвадора. В помещении Альянса (то есть «Реконструкции») я рассказывал об истории рабочего движения страны, о периодах его расцвета и упадка. Приходилось проявлять немало изобретательности, чтобы, с одной стороны, не дразнить полицию, а с другой - рассказать товарищам о подлинных традициях движения, о трудностях, стоящих на его пути, о предстоящей борьбе.

Положение в мире резко изменилось, и в нашей стране открывались новые возможности для борьбы; быстрая победа фашизма, [277] на которую уповал Мартинес, оказалась химерой, поэтому он уже начинал заигрывать с американцами. Мы рассказывали трудящимся о перспективах, которые откроет перед мировым пролетариатом разгром фашизма союзническими войсками, и прежде всего на Восточном фронте Красной Армией.

Мы использовали подъем антифашистского движения также для восстановления своих контактов с рабочими других стран. Изменения на международной арене обострили противоречия и внутри самого режима. Вот один лишь пример. В связи с успешной эвакуацией Дюнкерка мы направили через английское посольство приветствие английским трудящимся.

Вскоре из Лондона пришел ответ, в котором от имени короля нам выражалась признательность за солидарность и сообщалось, что премьер-министр направит в дар нашей организации английский флаг. Пронюхав об этом, Эскаланте Рубио попытался устроить дело таким образом, чтобы флаг был вручен не нам, а рабочим, направлявшимся в Панаму («Руконструкции» все же удалось завербовать определенную часть рабочих на свою сторону).

Можете представить мое удивление, когда майор Маррокин вызвал меня к себе и сообщил о готовившейся уловке. Маррокин посоветовал нам «задавить» сторонников Рубио «массой» и ни за что не уступать предназначавшийся нам флаг. Что двигало Маррокином? Неизвестно. Известно лишь, что по прошествии некоторого времени Мартинесу пришлось убрать полковника Мерино и майора Маррокина, которых обвинили в приверженности фашизму и в оппозиции американцам. Вполне возможно, что Маррокина мучили иногда угрызения совести: ведь он приходился родственником Серафину Г. Мартинесу, которого расстреляли вместе со мной в 1932 году. Я лично и сейчас считаю, что эти в высшей степени странные поступки были следствием противоречий внутри самого режима, обусловленных борьбой между фашизмом и демократическими силами во всем мире.

В назначенный день английский посол и военный атташе прибыли на церемонию передачи флага нашему профсоюзу, и обувщики, отбывавшие в Панаму, попытались завладеть им. Но так как мы были наготове, то быстро блокировали их, и дело не пошло дальше небольшой возни.

Товарищ же, который принял флаг, очень нервничал, флаг выскользнул у него из рук и свалился на пол. Дипломаты, хотя и прикрылись платочками, все же не смогли скрыть своего раздражения. Тем не менее церемония прошла успешно, и мы продемонстрировали правительству, что у нас были прекрасные отношения с английским посольством. Эскаланте Рубио незамедлительно информировал американское посольство о том, что англичане поддерживают сальвадорских коммунистов. [278]

Наш Альянс выступил с важной инициативой, предложив создать нечто вроде кооператива для оказания помощи наиболее бедным обувщикам и безработным, которых было пруд пруди. Об этом стало известно полиции, и Маррокин немедленно вызвал меня к себе. Он принял меня наедине. Дело нужное, сказал он, поскольку речь идет об оказании помощи нуждающимся, поэтому он тоже хотел бы внести свою лепту. «Я даю в фонд кооператива 500 колонов, без всяких обязательств с вашей стороны, не требуя никаких квитанций и документов - все шито-крыто. Пусть эти деньги пойдут на благо нуждающихся. Если они смогут вернуть их - хорошо, нет - не надо!»

Я понял, что попал в ловушку, хотя всегда держал с полицией ухо востро и избегал подобных сделок. Но тогда речь шла не обо мне как частном лице, а об официальном представителе массовой организации, и приходилось руководствоваться не личными вкусами и симпатиями, а в каждом конкретном случае обстоятельно взвешивать все «за» и «против». Я сказал Маррокину, что не имею права принимать какие-либо деньги, не проконсультировавшись предварительно со своими коллегами, независимо от того, кто дает их и на каких условиях. Я тут же добавил, что, если Исмаэль Эрнандес, Порфирио Уиса и другие руководители профсоюза не возражают, мы возьмем их в качестве займа и оформим все документально. В документе мы укажем, что заем предоставляется на социальные нужды и будет погашаться ежемесячными квотами в размере 30 колонов.

Маррокин не отступал: «К чему такие сложности, когда можно все уладить между собой? Неужели ты боишься подвоха?» Но я тоже не лыком шит. Я сообщил обо всем товарищам, и мы решили принять деньги в качестве займа на условиях, изложенных мною Маррокину. Мои коллеги опасались, что, отказавшись принять деньги, мы дадим правительству повод обвинить нас в пренебрежении интересами масс и могут возникнуть трения. Подписывали документ и получали деньги, которые были распределены среди наиболее нуждавшихся рабочих, Уиса, я и еще пять членов профсоюза. Этот факт, который мы и не скрывали, стал известен руководству партии.

Реакция была в высшей степени отрицательная; меня сурово осудили за то, что я принял подачку от врага, и в какой-то степени упрек был справедливым. И все же неизвестно, как повели бы себя в подобной ситуации мои товарищи, если бы не я, а они стояли во главе массовой организации, если бы работали к тому же в условиях постоянных преследований со стороны полиции. Маррокин, несомненно, готовил опасную ловушку, чреватую самыми серьезными последствиями. Мы, однако, еще не были столь сильны, чтобы пренебречь подобным предложением, ибо тем самым подставили бы себя под удар полиции. [279]

Вместе с тем я не умаляю своей вины и признаю, что, пойдя на подобную сделку, совершил промах, ошибку. Однако это не повод для сомнений в моей порядочности. Если кто и поступил бесчестно, так только Маррокин, который пытался совратить меня. Сам же я не собирался марать свою совесть пятьюстами песо: я для этого слишком горд, слишком уважаю себя, чтобы идти на сделку с врагом и продаваться за тридцать сребреников. Я мог сделать это гораздо раньше, когда был еще молодым, и мне не пришлось бы столько раз рисковать своей жизнью и терпеть бесконечные лишения.

Распространяюсь же я обо всем этом лишь для того, чтобы показать, что в жизни революционера бывают не только героические подвиги, великие битвы, эпические свершения. Очень часто, почти ежедневно, честь коммуниста приходится яростно защищать от скрытых, предательских посягательств, от низких соблазнов и грязных искушений, которые подстерегают его в повседневной жизни. Классовые враги не упускают случая, чтобы облить коммунистов грязью, и мы должны постоянно помнить об этом и давать этим поползновениям честную, трезвую оценку. И не для того, чтобы тешить свое тщеславие и кичиться мещанской непорочностью. Ведь противник пользуется этим средством, как одним из приемов борьбы, и от успеха или провала его тактики зачастую зависит судьба целой организации, партии. Это особенно верно в отношении таких народов, как наш, где в силу непреходящей слабости наших организаций личность по-прежнему играет столь важную роль, где массы беспрестанно оказываются жертвами обмана демагогов.

В последние годы мартинизма все источало зловоние, будто мы жили в болоте. Поэтому, когда закончился этот этап заигрывания диктатуры с массами, которая пыталась одурачить нас пустыми обещаниями, несбыточными планами, предложениями о предоставлении кредита, не ограниченного на словах и не существующего в действительности, я облегченно вздохнул.

Я не буду докучать читателю рассказами о бесчисленных встречах с представителями импортных фирм, городских властей Сан-Сальвадора, ипотечного банка, кредитных учреждений и других организаций. Правительство своей откровенно антирабочей, антинародной политикой постаралось само развеять иллюзии, которые пытались посеять на этих встречах представители упомянутых организаций. Я, повторяю, облегченно вздохнул еще и потому, что руководство партии, хоть и отлучило меня, все же оказывало на меня сильное давление всякий раз, когда тот или иной банк, правительство или представители буржуазии намеревались предоставить кредит нашему кооперативу. Я целиком признаю справедливость такой позиции. Скажу только, что наши колебания были следствием тогдашней действительности. Мы исповедовали тогда философию «уцелевших», более [280] того - пораженцев. Наша психика была травмирована, и только ценой огромных усилий, благодаря безграничной вере в успех революционного дела нам удалось избежать непоправимых ошибок, действительно постыдных поступков. И все же мы слишком часто, пусть даже в вопросах процедуры или формы, шли на чрезмерные уступки, проявляли чрезмерную покорность, слишком часто соглашались с классовым врагом. Что же касается лично меня, то мое деморализованное состояние усугублялось еще и позицией партии, которая относилась ко мне, как говорят у нас в Сальвадоре, как петух к курице: она фактически отлучила меня, посеяла во мне горечь и смятение.

Как бы то ни было, Альянс сыграл положительную роль. Он превратился, как я уже указывал, в общенациональную организацию, его влияние было особенно сильно в Сан-Сальвадоре, Санта-Ане, Сан-Мигеле, Сан-Висенте и в Сакатеколуке. Он стал первой независимой организацией рабочего класса Сальвадора после событий 1932 года, рассеял у рабочих страх и продемонстрировал возможность создания своего профсоюза. Альянс явился предвестником целого ряда легальных или полулегальных организаций рабочих: ремесленнических обществ, ассоциаций взаимопомощи, советов общин и трудящихся. А в Усулутане состоялся даже национальный конгресс ассоциаций трудящихся, который очень обеспокоил режим.

Наш Альянс, правда, не участвовал в конгрессе, поскольку обувщиков считали самой радикальной в политическом отношении частью рабочих, находившейся под мощным влиянием коммунистов, и мы решили не рисковать.

Создали свою организацию парикмахеры, которые добились увеличения расценок и объявления воскресенья выходным днем. Общество вспомоществования создали рабочие текстильного предприятия «Мартинес и Саприсса». Конечной же целью рабочих было создание своего профсоюза. Я оказывал им содействие. Иными словами, опыт Альянса использовали многие возрождавшиеся организации.

По мере того как мы все больше заявляли о себе и давали правительству почувствовать свою силу, оно стало все больше ужесточать свои позиции по отношению к нам и к трудящимся в целом. На смену угрозам, давлению и подкупу пришли фальшивые обвинения, аресты, плохое обращение. Но и тогда некоторые коммунисты, в том числе и те, кто впоследствии изменил нашему делу и стал активно работать в профсоюзах - членах Международной региональной организации трудящихся, по-прежнему провоцировали нас и обвиняли в неслыханном предательстве. В партии тогда существовала группа людей (помимо тех, составлявших большинство, кто выступал за нашу изоляцию, но не вступал с нами в повседневные стычки), которых я [281] называл «пещерными» людьми. Возглавляли ее Перес и студент экономического факультета Хильберто Лара. Эта группа беспрестанно обвиняла нас во всех смертных грехах. Они относились к тому типу людей, которые не работают сами и не дают работать другим. Интересно, что вот уже более двадцати лет Хильберто Лара верно служит правительству и реакции. Перес нет, старый Перес по-прежнему в партии, он неплохой товарищ, только еще более закоснелый сектант, чем я, а это о чем-нибудь да говорит.

Мое личное положение было и того хуже. Реакция не могла простить мне, что я остался в живых. Буржуазия знала, что я был непосредственным свидетелем многих ее преступлений, времена же могли измениться, и тогда я мог снова стать для нее опасным человеком. Вот почему основной удар она направила против меня. Понимая, что расстановка сил на международной арене мешала правительству расправиться со мной, Эскаланте Рубио решил опорочить меня в глазах персонала американского посольства.

Здесь следует отметить, что господствующие классы и стоящие у них на службе правительства редко ошибаются в подобных вопросах; они готовы простить самых крикливых революционеров, отпустить любые грехи некоторым покаявшимся революционерам, но они никогда не прощают человека, причастного к вооруженной борьбе, личность, способную превратить эту борьбу в фактор мобилизации масс.

Самое смешное в моем конкретном случае было то, что, чем больше донимали меня враги, тем агрессивнее становились «пещерные» люди. Как только они не называли меня: и коллаборационистом, и трусом, и подлым провокатором.

Я же всегда старался сохранить верность партии и понять проблемы, обусловливавшие чрезвычайно низкий уровень нашего политического развития. Я даже подчинился решению партии о выходе Альянса из «Социальной реконструкции» и, более того, даже выполнил его.

Дело обстояло следующим образом. Вопреки нападкам «пещерных» людей и необоснованным подозрениям, руководство партии решило заслушать меня. Приняли меня, помню, товарищи Понсе и Рока, которые сообщили, что партия приняла решение о необходимости вывести профсоюз обувщиков из состава мартинистской «Реконструкции». На выполнение этого решения мне дали два месяца. Если по истечении указанного срока оно не будет выполнено, добавили они, меня исключат из партии. В случае необходимости столичные коммунисты окажут мне содействие.

Я согласился и стал думать, как вывести Альянс из «Реконструкции» без ущерба для борьбы обувщиков. К счастью, вскоре представился и подходящий случай. Поскольку Альянс добился больших успехов в Сайте-Ане, мы решили провести собрание [282] столичных обувщиков и проинформировать их об этом. Даже Мартинес вынужден был направить нам приветственную телеграмму, в которой поздравил нас с успешной деятельностью на благо общества. Воистину циник от теософии[1]!

На собрании присутствовали также приглашенные обувщиками представители других профессий. Тон выступлений был намеренно подстрекательский, и доктор Эскаланте Рубио, почетный член президиума, не выдержал, вскочил с места и резким, угрожающим тоном объявил, что считает собрание закрытым. Я, как председатель Альянса, тоже находился в президиуме и сразу же объявил решение Рубио недействительным. Завязалась ожесточенная перепалка. Он истошно кричал, называл меня коммунистом, опасным подстрекателем, красным убийцей. Я в долгу не остался и обвинил его в приверженности нацизму и фашизму и объявил во всеуслышание, что он являлся почетным консулом кровавой диктатуры Парагвая. Кончилось тем, что, окончательно разъярившись, этот тип полез на меня с кулаками, но наши люди были начеку и осадили его.

Представительницы ткачих фабрики «Мартинес и Саприсса» не остались безучастными и набросились на злополучного доктора с зонтиками, и одна даже поломала свой зонтик о его хребет. Тут прибыла полиция, и собрание на этом кончилось. Но возбужденные рабочие громко и единодушно скандировали: Альянсу больше нечего делать в «Реконструкции»!

Вот так, совершенно один, с помощью только рабочих, я выполнил поручение партии. Руководство же не только не оказало мне никакой помощи, как обещало, а напротив, после выхода Альянса из «Реконструкции» не оказывало ему никакой поддержки, в которой он так нуждался, ибо сразу же лишился всего, даже помещения для проведения собраний.

С этого момента начался закат профсоюза, почти прекратившего свое существование. Все это происходило в период, когда дни мартинистской диктатуры были сочтены, когда организовывались различные заговоры с целью положить конец мрачному тринадцатилетнему господству антикоммунистического режима. [283]


[1] Теософия - реакционная лженаука, объявляющая своей целью «познание божества» путем непосредственного общения с «потусторонним миром». Теософия открыто проповедует отказ от всех достижений культуры и возврат к колдовству, знахарству, древней и средневековой магии. «Теософические общества» наибольшее распространение имеют в Англии, США и ряде латиноамериканских стран. - Прим. ред.


<< Назад | Содержание | Вперед >>