«Политика парадоксов» во всех отношениях или «национальная политика». - Вмешательство Совета в дипломатию. - «Наказ» Скобелеву и манифест стокгольмского комитета. - Выступление М.И. Терещенко. - П.Н. Милюков критикует не Терещенко, а социалистов. - Переделка «Наказа» крестьянскими депутатами. - Конфликт Терещенко с «демократией» и с Верховским. - Верховский ставит кабинетный вопрос. - Конец прений по внешней политике.
Затем Совет республики должен был перейти ко второму капитальнейшему вопросу государственной политики, тесно связанному с первым: к вопросу об основах наших международных отношений. В этой области, как и в области военных вопросов, правительство безнадежно запуталось в противоречиях между признанной им идеологией «революционной демократии» и реальными интересами России, без обеспечения которых невозможно было даже осуществление и этой «демократической» идеологии. Разница тут была лишь в том, что тогда как ошибки в военной программе тотчас же отзывались понижением нашей боеспособности и тяжелыми уроками поражений, заставлявших, хотя бы частично, хотя бы в виде отдельных попыток, подумать о немедленном возвращении на старую дорогу, здесь - в области дипломатии, потеря нашего международного веса не сознавалась так быстро и непосредственно, отчасти благодаря традиционной условности дипломатического языка, отчасти в виду необходимости считаться хотя бы и с слабеющим союзником. О России продолжали говорить, как о «великой державе». Но ненормальность создавшегося положения прекрасно понималась, как и ее истинные причины, официальным руководителем иностранного ведомства. Мы уже отметили возраставшее раздражение М.И.Терещенко против органов «революционной демократии», когда ему не удалось поладить с ними одной видимостью сделанных уступок. В последнюю коалицию он вступал с определенным решением покончить с этой политикой уступчивости. Он не выступил перед демократическим совещанием, но в самый день его открытия 14 сентября в газетах появилась его беседа, свидетельствовавшая о сознательном отношении министра к тому внутреннему противоречию, которое мы отметили и жертвой которого он сделался. «Говоря о будущем», он «выразил надежду, что впредь общая русская политика не будет больше политикой парадоксов, которая нам так дорого стоила в течение последних месяцев». «В самом деле», пояснял министр иностранных дел, «мы выступили во имя мира, но на деле создали условия, вследствие которых затянулась война. Мы стремились к сокращению жертв, но в результате только увеличили кровопролитие. Мы работали в пользу демократического мира, но [555] вместо него приблизили торжество германского империализма. Такие недоразумения недопустимы. Для завершения войны, согласно принципам, заявленным Временным Правительством, необходимо, чтобы внутри страны все живые силы объединились и дали возможность правительству вести настоящую национальную политику». Бывший товарищ министра иностранных дел, Б.Э.Нольде, был прав, когда указал в газете «Речь» (16 сентября), что эта жестокая критика «политики парадоксов» есть критика политики самого М.И. Терещенко. Он указал и на то, что не следовало бы легкомысленно относиться к германским предложениям мира (беседа была по поводу германского ответа на мирное предложение папы Бенедикта XV)[1], ибо при ослаблении России и при физическом отказе ее от продолжения войны, эти предложения могут быть сделаны и сепаратно, за счет России, ее союзникам. На самом деле Терещенко имел основание сказать, что новый ответ Германии так же лицемерен и так же мало дает, как и прежние. Но он мог прибавить, что когда Германией велись предварительные переговоры с папским престолом об опубликовании папской ноты, то Германия имела в виду дать на нее более определенный и готовый к уступкам ответ. Если же эти намерения были взяты потом назад и ответ получился по-прежнему неопределенный, то не надо забывать, что в промежутке произошло занятие Риги, которое очень повысило настроение германских патриотов и открыло перед ними новые перспективы.
В числе уступок «революционной демократии», грозившей и в будущем держать нашу внешнюю политику в области «недопустимых недоразумений» и «дорогостоящих парадоксов», не дающих правительству «возможности вести настоящую национальную политику», имелась одна, особенно чреватая дурными последствиями. Еще в декларации 8-го июля, опубликованной в промежуток между уходом министров к.-д. и созданием второй коалиции с их участием, «революционной демократии» было обещано своеобразное право непосредственного ведения международных переговоров, параллельно с официальными дипломатами. К этому сводилось обязательство, что на предстоящей союзнической конференции, - которая предполагалась в августе, но именно в виду этой трудности была отсрочена, - представители «демократии» примут непосредственное участие в пересмотре переговоров, наряду с специалистами ведомства иностранных дел. При переговорах об образовании третьей коалиции «демократия» вспомнила об этом обязательстве и потребовала его выполнения. Мы видели, что именно в это время на Совете было произведено особенно сильное давление слева в смысле требования немедленных переговоров с союзниками о заключении «демократического мира» и одновременного перемирия на всех фронтах. Представители партии народной свободы, конечно, не могли подписаться под политически безграмотным обещанием декларации 8 июля. Но ведя переговоры в духе соглашения, они не могли и отказаться вовсе от сделанной [556] раз уступки. Они выбрали среднюю линию: они согласились, чтобы «лицо, облеченное особым доверием демократических организаций» вошло в состав официальной русской делегации. Но они поставили условием, что в делегацию это лицо будет назначено правительством, будет считаться его представителем и будет выступать совместно и солидарно с другими представителями дипломатического ведомства. Это было написано черным по белому в правительственной декларации 27 сентября. Это же повторил и А.Ф.Керенский в своей речи при открытии Совета республики.
Однако же, «революционная демократия» вовсе не желала признавать такого ограничения, ибо так постановленное представительство теряло для «демократии» всякую цену. И в то время, когда М.И.Терещенко совещался в ставке и в Петрограде с генералом Алексеевым и с вновь назначенным послом в Париже, В.А.Маклаковым, с которым собирался ехать и сам на парижскую конференцию, окончательно назначенную на вторую половину октября, - центральный исполнительный комитет совета рабочих и солдатских депутатов поручил своему бюро выработать особый «Наказ», которым должен был руководствоваться на конференции специальный делегат «революционной демократии» М.И.Скобелев. «Наказ» этот был опубликован 7-го октября. Содержание его оказалось таково, что о посылке представителя «демократии» наряду с представителями правительства на союзническую конференцию не могло быть и речи.
Как нарочно, для иллюстрации особенностей этого «Наказа», за два дня раньше был опубликован манифест организационного комитета стокгольмской конференции. Делегация социалистов нейтральных стран обращалась с этим манифестом к партиям, примыкающим к интернационалу во всех странах. Материал для манифеста был заимствован из подробных опросов социалистических делегаций разных национальностей, посетивших Стокгольм еще в мае и в июне.
Созыв стокгольмской конференции, как известно, неоднократно откладывался, вследствие внутренних разногласий между социалистическими течениями, - разногласий, усилившихся после того, как обнаружилась слабость русской революции.
Наконец, организационный комитет решил использовать собранный материал, чтобы формулировать вполне конкретные условия того, что в Германии получило название «согласительного мира».
Согласно общей тенденции Стокгольмского комитета, его условия мира, разумеется, были формулированы так, чтобы без проявления очевидной пристрастности, все-таки быть приемлемыми для Германии. Конечно, все основные тезисы интернационального движения в пользу мира были здесь включены полностью: обязательный арбитраж, всеобщее разоружение, мир «без принуждения победителем побежденного», «без аннексий и контрибуций», с «свободой национального самоопределения». Но центр тяжести [557] манифеста лежал не в этих пацифистских, а в специальных условиях. Эти последние условия отражали очень прозрачно мнения социалистических делегаций враждебных нам стран. Бельгия должна была быть восстановлена «экономически» (о политической и военной независимости не говорилось) и разделена, согласно только что опубликованному требованию Германии, в ее дополнительном ответе нам, на Фландрию и Валлонию, которые получали «культурную автономию». Русская Польша получала независимость, но польские области Австрии и Германии получали лишь «наибольшую возможную автономию», в полном противоречии с началом «самоопределения народностей». Так же бережно обращался манифест и с итальянскими областями Австрии, которые нбудут уступлены Италии. Им «предоставлялась культурная автономия», а чешский народ только «объединялся», без упоминаний не только о независимости, но и об автономии. Зато щедрой рукой манифест создавал «независимость Финляндии и Ирландии» и давал «территориальную автономию национальностям России в рамках федеративной республики», подчеркивая этим связь русских национальных организаций и «съезда народностей» в Киеве с международными связями и влияниями, скрещивавшимися в Стокгольме. Балканские вопросы трактовались в смысле внешней справедливости. «Независимая Сербия, объединенная с Черногорией» восстанавливалась «политически и экономически», и получала от Болгарии и Греции Македонию на запад от Вардара, «который останется коммуникационной линией Сербии - а через нее и австрийской торговли - «с морем», с правом пользоваться свободным доступом к Салоникскому округу и порту». Безусловно справедливо и беспристрастно было требование «независимости и территориального восстановления турецкой Армении». Наконец, еврейский вопрос признавался международным и разрешался в смысле «личной автономии» евреев в России, Австрии, Румынии и Польше (подразумевается, очевидно, вне территориальная национальная автономия) и «содействия колонизации евреями Палестины».
«Наказ» М.И.Скобелеву далеко выходил за пределы этих, более или менее ставших ходячими, тезисов международного социалистического пацифизма. Перечитывая его текст параллельно с Стокгольмским манифестом, невозможно отделаться от впечатления, что тут работали две руки: рука неопытного пацифиста-утописта, внесшего в текст специфически русские пацифистские иллюзии и другая, очень опытная рука, знакомая с такими деталями спорных вопросов, которые вообще были неизвестны непосвященным. Эта рука наклоняла решения в пользу Германии гораздо полнее и откровеннее, чем это было сделано в документе старавшегося держаться нейтрально голландско-скандинавского комитета.
К первой категории пацифистских требований следует отнести требования об отмене тайных договоров, об утверждении условий [558] мира парламентами, о заключении мира на конференции «через уполномоченных, выбранных органами народного представительства», об участии в «лиге мира» «всех государств с равными правами, при демократизации внешней политики». Все эти положения, естественно, вытекают из скрытой здесь предпосылки, что мир и будущие международные отношения будут устанавливаться не «грабительскими империалистскими правительствами», а «революционной демократией» всех стран, свергнувшей эти правительства по примеру России. Во всяком случае, эта большевистско-циммервальдская идея, не уместившаяся в рамках Стокгольмского манифеста, прекрасно укладывается в рамках «Наказа» Скобелеву.
Другая категория изменений, внесенных в «Наказ», - продукт ревизии сведущего германофила, - проходит красной нитью через все конкретные условия мира. Немецкие войска, конечно, «выводятся из занятых областей России». Но... «Россия предоставляет полное самоопределение Польше, Литве и Латвии»: другими словами, на месте оккупированных провинций создаются «государства буфера», согласно давней мечте германских националистов[2]. При этом о германской и австрийской частях Польши «Наказ» просто молчит. Эльзас-Лотарингский вопрос разрешается, как и в Стокгольмском манифесте, - но не «в определенный после заключения мира срок», как принял этот манифест, согласно желанию французских социалистов, а «после вывода войск обеих коалиций», причем «местное самоуправление организует опрос населения при условии полной свободы голосования»: то есть администрация, созданная при господстве Германии привлекает к участию в голосовании пришлый германский элемент, тогда как не успевшие вернуться на родину французские изгнанники устраняются от решения ее судьбы. Бельгии только возвращаются прежние границы, и о независимости (даже «экономической») ничего не упоминается. Ее убытки покрываются «из международного фонда», тогда как даже само германское правительство соглашалось вернуть Бельгии часть взятых с нее «контрибуций». Союзникам Германии «Наказ» тоже дает преимущества. Сербия получает лишь «доступ к Адриатическому морю», на что австрийцы соглашались даже в 1909 году; но Босния и Герцеговина получают только «автономию». Этим же, но с «последующим плебисцитом», ограничивается дело в «итальянских областях Австрии». Уступка Италии хотя бы части их, предусмотренная Стокгольмским манифестом, вовсе не предполагается. Румыния дает Добрудже, как Россия Польше, Литве и Латвии «полное самоопределение» [559] деление»: это значит, что Добруджа переходит к Болгарии, которая получает и всю Македонию - не только восточную по р. Вардар, как предполагал Стокгольмский манифест, вовсе не упоминавший о Добрудже. Особо упоминалось в «Наказе» о возвращении германских колоний, поставленном в манифесте в зависимость от возвращения всех оккупированных территорий вообще. Далее говорилось о «восстановлении» Греции и Персии, понятном только в смысле «восстановления германского влияния в первой и утрате русского и английского влияния во второй». Вероятно, в этом же смысле, то есть в смысле установления каких-нибудь специальных германских прав и устранения английских и американских, говорилось о «нейтрализации» Суэцкого и Панамского каналов давно нейтрализованных. Далее развиваются обычные германские требования, «свободы морей», отказа от экономической блокады после войны и свободы торговой политики. В последнем отношении каждая получает «автономность», но без права «заключать сепаратные таможенные союзы» (очевидно, новые) и без права «наиболее благоприятствуемой нации», которое должно быть распространено на «все государства без различия».
Опубликование «Наказа» произвело впечатление скандала даже в «демократических» кругах. Разобравшись несколько в том, что они приняли, органы «демократии» стали утверждать, что не все в этом «Наказе» нужно считать одинаково обязательным, и что вообще «Наказ» можно пересмотреть. Но недостатки «Наказа» были, как мы видели, не наносными, случайными чертами в нем, а так сказать, самым его существом. И сговориться правительству с «революционной демократией» на почве этого «Наказа», так ясно покровительствовавшего врагам и предавшего друзей и союзников, было, очевидно, невозможно. М.И.Терещенко дал понять «демократии», что связать себя «Наказом» он не может и на конференцию вместе с М.И.Скобелевым не поедет.
Таково было положение, когда в Совете республики очередь дошла до обсуждения внешней политики. Компромиссная позиция по вопросу о мире была для правительства возможна. Оно уже не нее стало и принципиально; оно готово было лишь искать какого-нибудь минимума, при котором «демократическая» формула мира могла бы быть примирена с национальным интересом России. Но такого минимума, какой придумал Верховский в военном вопросе, тут не было на лицо, да его бы и не приняла «демократия». А становиться на точку зрения «Наказа» было совершенно невозможно для сколько-нибудь уважающего себя правительства. Таким образом, в области внешней политики правительство осталось без компромисса и без возможности предложить его с каким-нибудь расчетом на успех. М.И.Терещенко не имел и такой точки опоры для своего выступления, какую имел Керенский, Верховский и Вердеревский в прениях о боеспособности армии.
Может быть при таком положении следовало бы заговорить открыто о «настоящей национальной политике»? М.И.Терещенко [560] не был лишен понимания, в чем она заключалась. Но, боясь рассориться с «демократией», он мог говорить только вполголоса. И такой половинчатой, хромающей на обе ноги и никого не способной удовлетворить, явно неискренней и не отвечающей достоинству руководителя русской внешней политики, оказалась его речь перед Советом республики.
Связь внешней политики с обороной давала министру первую тему, развивая которую он мог бы вернуться к своей мысли о «парадоксах», так «дорого стоивших» России и отныне «недопустимых». Развивала же левая печать ту мысль, что шансы «демократического мира» быстро падают по мере успеха демократических утопий. Но такое развитие темы перед аудиторией Совета республики было бы небезопасно... И министр ограничился двумя чертами сравнения. Во-первых, и об обороне, и о внешней политике... нельзя всего говорить открыто. Во-вторых, и оборона, и внешняя политика должны основываться на «одном и том же чувстве любви к родине и желании сохранить ее интересы». Однако Терещенко тотчас же испугался этого второго сравнения. Разве можно было здесь говорить о любви к родине, о ее интересах, как о чем-то объективно-обязательном и общепринятом? И поймав себя на этой неосторожности, М.И.Терещенко тотчас же оговорился: он «хотел бы говорить здесь совершенно сухо и конкретно, не вводя вопросов государственной чести и достоинства, а только государственной целесообразности». И исключительно из соображений «целесообразности» он вывел, «что нельзя России оставаться одинокой и что та группировка сил, которая в настоящее время создалась, оставляя в стороне вопросы обязательства и чести, для нее целесообразна».
Вероятно, это был единственный министр иностранных дел и единственная в мире аудитория, перед которой в такую минуту нельзя было говорить об «обязательствах чести и достоинства» родины, не извиняясь за эти слова, и не устраняя их из доказательства, как спорные! Какая разница, какая пропасть отделяет этот момент от того, когда в палате общин, перед решением Англии оказать поддержку Франции и России, сэр Эдвард Грей[3] говорил: вы свободны от обязательств, никакие союзы вас не связывают, но помните о чести и достоинстве Англии! Даже эта аудитория почувствовала неловкость и выделила шумными аплодисментами выражение в запретной области «достоинства и чести», которое проскользнуло у министра, когда он хотел провести под флагом «целесообразности» и другую контрабандную в этой аудитории идею: «в России никто не допустит мира, который был бы унизителен для России и нарушал бы ее государственные интересы». Интернационализм левой части аудитории позволил кончить эту мысль аргументом, более употребительным в союзных парламентах - и одинаково приемлемым для Мартова и Милюкова: такой мир на долгие годы, «десятилетия, если не столетия», отложил бы торжество во всем мире «демократического начала». [561]
Во всяком случае проведя еретические мысли о пользе единения с союзниками и о вреде для России мира во что бы то ни стало, нужно было разорвать традиционную связь этих мыслей с прошлым русской политики и прочно привязать их к новому репертуару идей о «демократической» внешней политике. М.И.Терещенко пошел и на это и попытался сделать это путем рискованной исторической справки. Впрочем, он бросил ее на полдороги, дойдя до самого трудного момента. Оказывалось, что «унизительный» мир грозил России, не как последствие «демократической» политики «парадоксов», а именно раньше, чем эта политика была усвоена и именно потому, что ее не хотели усвоить предшественники Терещенко и его бывшие товарищи в первом коалиционном кабинете. Мы знаем, впрочем, что именно так и было понято дело некоторыми французскими и английскими социалистами. «Будущие историки», говорил Терещенко, переворачивая вверх дном всю историю революции, «с изумлением увидят», что «Россия ближе всего стояла к позорному сепаратному миру» именно в первые месяцы революции, когда патриот Гучков начал портить русскую армию, а «великодержавный политик» Милюков вел русскую внешнюю политику. К тому времени М.И.Терещенко отнес «то стихийное движение, стихийную волну, которая вразрез с истинными интересами и задачами родины, влекла ее совершенно в непредвиденные дали». Тогда именно «установившееся на нашем фронте перемирие грозило кончить войну под влиянием стихийной силы, простым угасанием военных действий на фронте». Спасли Россию от этой опасности «непредвиденных далей» Терещенко и Керенский, усвоив начала демократической политики. Той самой, которая открывала «непредвиденные дали» цимме-рвальдизма и санкционировала подписью Керенского тот «вред», который принесли армии «документы, подписанные Гучковым!». Мимо этого подводного камня Терещенко удалось перескочить глухой и общей ссылкой на «те задачи», которые правительство «твердо поставило себе» в начале мая и которых оно с тех пор «держалось и держится». Но тотчас же он наткнулся на другое, гораздо более серьезное препятствие. Ведь энтузиазм, который Временное Правительство пыталось путем чрезвычайных «усилий и трудов» вдохнуть в русскую армию, при помощи идей демократической внешней политики и «революционной дисциплины», оказался непрочным? Ведь те признаки «страха перед русской революцией», которые министр отметил в Австрии и Германии после «успеха, окрылившего нашу армию» в конце июня и начале июля, также быстро уступили место впечатлению, которое констатировали в Европе члены делегации совета рабочих и солдатских депутатов - и которое с их слов привел сам Терещенко: впечатлению «смущения и разочарования». Значит, «русская революция, которая так громко, в марте еще, призывала все народы к братскому миру (в «непредвиденные дали»), своему народу дала не силу, а ослабила его?» [562]
Этого подводного камня министр обойти не мог - и, пожалуй, не хотел, ибо его историческая справка составлена была вовсе не для «будущего историка», а для специальной психологии той аудитории, которую он пытался усовестить и убедить ее собственными аргументами. Ведь говорят же вам ваши собственные товарищи, посланные советом за границу и вернувшиеся оттуда: «Необходимо, чтобы Россия хоть где-нибудь да победила». Если вы хотите доказать, что ваши «заявления отказа от завоевательных стремлений исходят не от слабости и не от невозможности занять ту или иную территорию, а от того, что такова воля русской демократии и ее идеалы», если вы хотите, словом, «чтобы голос русской демократии был силен», то поднимите же боеспособность армии! Он, министр, конечно, никого не винит на этот раз в крахе демократической политики; «это не его область».
Далее, М.И.Терещенко попытался осторожно и деликатно проредактировать «идеалы русской демократии», принятые им в мае, как «определенные задачи нашей иностранной политики». Отказ от аннексий и контрибуций: это хорошо; но нужно, чтобы это уже был «отказ и от того, чтобы на нас налагали все эти кары и от нас не отнимались наши земли». Это означает, следовательно, на языке государственных интересов России, «неприкосновенность ее территории». Далее, почему же «демократия» обнаруживает тенденцию забывать о второй половине своего лозунга: самоопределение народностей, - «особенно в заявлениях, которые связаны с центральными державами?» «От обеих частей этого лозунга, отрицательной и положительной, правительство считает одинаково невозможным отказаться». «Право нации на самоопределение столь же существенно, как и отказ от завоевательных мыслей». А если признать это право, то как же одобрить стремление Германии к сохранению у себя польских земель и к захвату Литвы и Курляндии, план заселения которой германскими переселенцами уже вполне готов? Согласитесь с этим, - М.И.Терещенко из «демократического лозунга» выведет свое патриотическое заявление: «Тут Россия должна совершенно твердо сказать: лишиться того, что являлось стремлением всех русских людей и существенным государственным интересом, - выхода к незамерзающему Северному морю, - этого Россия не может допустить». Она должна бороться и с планом создания буферных государств на ее западной границе. Эта борьба, прежде всего, не так уж безнадежна, ибо Германия тоже истощена и тоже жаждет мира. Уже после того, как она заявила, что после своего ответа на папскую ноту она больше не протянет руки, - она все же эту руку протянула. Затем, борьба против «дезаннексии» на западной границе также важна, - и армия должна понять это: иначе грозит экономическое завоевание России Германией и «будущая судьба русского народа будет ужасна». Наконец, даже военные неудачи в борьбе не так страшны, пока мы не одиноки, и пока союзники, как [563] они это категорически заявляют, будут рассматривать «все плюсы и минусы» всей коалиции, «как одно целое».
На этой почве М.И.Терещенко снова сталкивается с требованием «демократии» - разговаривать с союзниками только на предмет заключения демократического мира, - и разговаривать немедленно, как только борющиеся стороны изъявят готовность отказаться от захватов, не дожидаясь определенного заявления их о конкретных целях войны (то есть того заявления, от которого настойчиво отказывалась Германия). Так гласил один из пунктов «Наказа» Скобелеву, особенно неуклюже изложенный лицом, явно мыслившим по-немецки. Мы видели, что ни для союзников, ни для русского министра принять этот «Наказ» не только к руководству, но даже и к обсуждению, представлялось совершенно невозможным. Так или иначе, это надо было сказать: этот «Наказ» пройти молчанием было невозможно. М.И.Терещенко заговорил, но сделал это так осторожно, как только мог.
Цель конференции «определена Ллойд-Джорджем»[4] и русскому министру «мало что остается присоединить к его заявлению». На конференции, как и в прениях Совета республики, от военно-стратегических вопросов перейдут к задачам международной политики: одно обусловит другое, и вместе с тем, несомненно, будут установлены и те точки зрения, которые, как сказал Ллойд-Джордж, «определят и конец этого ужасного кровопролития». Это будет «в первый раз с самого начала войны». Но при этом, «чтобы не было недоразумений ни с чьей стороны», министр предупреждает, что Россия на конференции «представляет собой одно целое». «Взгляды, которые будут там представлены, должны быть едиными». И он спешит смягчить и успокоить: «ведь это же - простая и ясная коалиция, всегда достижимая, если люди говорят правдиво и искренно, если основная база их одна - интересы родины и если они согласны в определении задач».
Да, но согласны ли они и как понимать «интересы родины»? На пороге к этому согласному пониманию стоит «Наказ» Скобелеву, - и министр не может, при всей своей мягкости, сказать, что он с ним согласен. М.И.Терещенко отметил, что даже программа скандинавско-голландской группы, «к которой с недоверием отнеслись представители союзной демократии, из опасения, что эта группа выдвигает на первый план интересы центральных держав», - даже эта программа все же не идет так далеко в направлении интересов Германии, как «Наказ» Скобелеву. «Возьмите п. 2, которого нет в скандинавском наказе: полное самоопределение Польши, Литвы и Латвии», - то есть независимость этих областей. Ведь «Россия без незамерзающей гавани Балтийского моря вернется к временам допетровским... С этим пунктом делегатам на конференции выступить нельзя будет: их осудит Россия», заявил министр при бурных аплодисментах справа и в центре. Далее, нейтрализация проливов, при неосуществлении полного всеобщего разоружения, есть тоже «вопиющее нарушение интересов [564] России, возвращение к положению несравненно более худшему, чем было до войны» (снова бурные аплодисменты справа и в центре). Из этих двух примеров М.И.Терещенко сделал вывод, что «опыт конкретизации требует, быть может, еще большего знакомства с фактами и еще большей любви к интересам, которые защищают».
Этот вывод, наконец, расколол аудиторию. Справа кричали: «верно», слева: «сильно сказано». А оратору еще оставалось сказать, что нельзя, как делает «Наказ», совершенно умалчивать об обязательствах, падающих на наших противников и добиваться жертв от наших союзников, вроде уступки Добруджи Румынией. Благоволение - или нейтральность - левой части аудитории были уже исчерпаны. И министр буквально в двух словах, как-то вскользь, упомянул о том, что он считал положительной задачей русских делегатов на конференции: требование, «чтобы неприкосновенна была территория России и чтобы условия, которые дали бы возможность ее северу и югу экономически развиваться, были правовым образом обеспечены». В конце последней фразы были тщательно упрятаны русские интересы на Черном море, включая сюда и вопрос о проливах... Министр уже спешил в заключительных словах уверить «демократию», что Временное Правительство «не отказывается от тех лозунгов, которые на себя приняло - и которые считает реально отвечающими интересам России», но не отказывается от них «ни в одной части, ни в той, ни в другой», и будет считаться в проведении их «с нашими военными неудачами и с тяжелой обстановкой внутри страны». А «чтобы слово представителей было твердо», М.И.Терещенко приглашал граждан помнить, что «каждый из них, а не одно правительство отвечает за исторические судьбы России»; все должны быть «служителями великого идеала и достойными детьми великого государства».
Министр кончил при рукоплесканиях только справа и из центра. Левые были решительно недовольны. Их отзывы в печати сводились к тому, что Терещенко отделался общими местами, своего отношения к требованиям «демократии» определенно не высказал и не объяснил, «почему армия должна переносить нечеловеческие страдания» (Дан, Гоц, Скобелев). В переговорах с Керенским они шли еще дальше и заявили, что Терещенко вообще не может представлять на конференции взглядов «революционной демократии». Это было верно: Терещенко пользовался лозунгами демократии в собственном толковании, переводя их, по возможности, на язык государственности, а если это было невозможно, то просто не делая из них никаких практических выводов. В свою очередь, и Терещенко заявлял, что в случае разногласия с ним «демократии», он предпочтет уйти и на конференцию не поедет. Окончательное решение зависело теперь от того, как отнесется [565] большинство Совета республики и его комиссии иностранных дел к конфликту «революционной демократии» с министром.
Первым оратором в открывшихся прениях был предшественник Терещенко в министерстве, П.Н.Милюков. Чтобы сохранить благосклонность «демократии», министру выгоднее было иметь его своим противником, чем союзником. Но такого метода поддержки министра П.Н.Милюков, очевидно, применить не мог. Он, напротив, раскрыл недоговоренное в речи Терещенко, чтобы показать, что в сущности, министр не отказался ни от чего существенного в прежнем взгляде на задачи войны России и ее союзников и сопоставил его взгляды с последними заявлениями Асквита в Лидсе. Он только отвел личный выпад министра, поставив ему вопрос: «Когда Россия была ближе к сепаратному миру; тогда ли, когда депутации от армии приходили к первому Временному Правительству и предлагали защитить его от советов и большевиков, или теперь, когда те же делегаты направляются в петроградский совет рабочих и солдатских депутатов и предлагают большевикам арестовать правительство и передать всю власть революционной демократии для заключения того, что они сами называют «похабным» миром?» Он сообщил также, к сведению министра, что всегда боролся против «великодержавной» политики, если разуметь под ней «империалистическую». Главным содержанием своей речи П.Н.Милюков сделал критику того, «своеобразного, истинно-русского взгляда на задачи внешней политики, который выдает себя за интернациональный». Правда, «формально этот взгляд привезен к нам из-за границы и претендует на связь с интернационалом. Но за границу он привезен из России и является специфическим продуктом перегретой атмосферы наших эмигрантских кругов». Он взращен в сфере отвлеченной мысли, и именно русской, доктринерской интеллигентской мысли. Дворянин Ленин только повторяет дворянина Киреевского[5], когда утверждает, что из России придет новое слово, которое возродит обветшавший Запад и поставит на место старого знамени «научного» социализма новое знамя прямого, вне парламентарного действия голодающих масс, которые физической силой заставят человечество взломать двери социалистического рая. Только с точки зрения этой новой всемирно-исторической иллюзии можно понять смысл бессознательного предательства, призывающего солдат в разгар войны покинуть окопы и заменить внешнюю войну одних «империалистических» правительств с другими - внутренней гражданской войной интернационального пролетариата против капиталистов и помещиков всех стран. На вопрос слева: кто говорит это, Милюков прочел с трибуны основные положения Кинтальского доклада Мартова - и этим вызвал заявление последнего, что к уходу из окопов во время войны он не призывает. П.Н.Милюков указал затем на связь, продолжавшую существовать между чистой циммервальдской доктриной крайних и взглядами умеренных социалистов, между взглядами этих последних и правительственной [566] программой внешней политики, - указав при этом, что в своем урезанном виде, без призывов к силе и к немедленному всемирному социальному перевороту, циммервальдская доктрина теряет и тот последний смысл, который она еще имеет в своем первоначальном, «чистом» виде. Смысл этот в том, чтобы убедить аргументами ничтожного циммервальдского меньшинства европейское большинство социалистов-патриотов, а через них принудить морально буржуазные правительства стать на точку зрения интернационала. Очевидно, это не есть кратчайшим путем получить «демократический» мир, требуемый русской «революционной демократией». Делегаты Совета должны были a posteriori[6] убедиться за границей, что «реальной обстановки для интернациональной конференции, о которой они мечтают, в Европе не существует». Однако же, они продолжают хранить личину «официального лицемерия», что доказывает «Наказ» Скобелеву. Чтобы выяснить окончательно, почему опубликование «Наказа» делает посылку лица, призванного его защищать, недопустимой в интересах чести и достоинства России. П.Н.Милюков подверг этот странный документ внимательному анализу. Он разделил содержание его на три концентрических круга мыслей: 1) мысли общепацифистские (об арбитраже, разоружении, парламентском контроле над внешней политикой, самоопределении народностей в известном смысле): с ними он согласен, как пацифист и противник настоящей войны. 2) Мысли специфически-стокгольмские или голландско-скандинавские (ответственность за войну всех правительств, мир в ничью, самоопределение народностей в одностороннем германском толковании и отказ от экономической борьбы, в том же тенденциозном смысле): с ними он не согласен, также как и союзные социалисты. Наконец, 3) мысли специфически-советские, смешные в той части, в которой они составляют «карикатуру» пацифистских идей, но вызывающие «чувство негодования и жгучего стыда» в той части, которая является воспроизведением германских стремлений. Тут говорится, в самом деле, о создании «в худшем случае», государств буферов на нашей западной окраине, «а если работа над разложением нашей армии будет продолжаться тем же темпом, как до сих пор, то и о прямом отобрании всей этой полосы, как компенсации за уступки нашим союзникам на западе Германии». П.Н.Милюков указал далее и на все те жертвы, которые «Наказ» Скобелеву возлагал на наших союзников в интересах Германии. Левая часть аудитории, которая после первых упоминаний о «германских интересах» в «Наказе» громко шумела, прерывала оратора и требовала призвать его к порядку, - после приведения всех этих объективных фактов молчала при выводе: «К «Наказу», очевидно, твердо прикреплена германская марка». Оратор закончил призывом: не кичиться мнимым демократическим [567] превосходством перед союзниками, а преклониться перед передовыми демократиями мира, «давно прошедшими значительную часть пути, на который мы только что вступаем нетвердыми и неверными шагами»; преклониться и извлечь урок из их умения сочетать реальную военную мощь с преследованием действительно осуществимых демократических задач, а не пролетарских утопий.
Продолжение прений по внешней политике было отложено до 20 октября. В промежутке вожди революционной демократии проявили весьма энергическую деятельность для того, чтобы выяснить пределы конфликта, неожиданно открывшегося между министром иностранных дел и «демократическими органами», и принять меры к тому или другому его разрешению. Всего неудобнее для «демократии» было бы, если бы конфликт развернулся на «Наказе» Скобелеву, незащитимость которого после критики его в Совете республики стала совершенно бесспорной. В этом пункте приходилось уступить. Для того, чтобы спасти лицо, на помощь исполнительному комитету совета рабочих и солдатских депутатов выступил тогда исполнительный комитет крестьянских депутатов. Ко дню возобновления прений бюро исполнительного комитета спешно выработало другой «Наказ» Скобелеву, в котором устранены были все специфические особенности «Наказа» солдатских и рабочих депутатов, делавшие его безусловно неприемлемым и бросавшие тень на выпустивший его орган. В крестьянском «Наказе» Скобелеву первый пункт восстановлял, как того требовал Терещенко, обе части русской демократической формулы мира («без аннексий» и «самоопределение»). Второй пункт выделял те общепацифистские основы, которые и П.Н.Милюков признал вполне приемлемыми и формулировал их с достаточной осторожностью. Третий пункт напоминал об обязательстве союзников не вести сепаратных переговоров о мире и не заключать сепаратного мира. Четвертый сочетал отказ от экономической блокады, желательной для Германии, с полной свободой торговой политики для каждой страны. Вторая часть «Наказа», посвященная конкретным условиям мира, также брала назад не только те уступки германцам, которые были сделаны «Наказом» солдатских и крестьянских депутатов, но и те, которые делал голландско-скандинавский манифест. Первый пункт этой части требовал очищения оккупированных территорий, второй подтверждал основной принцип неприкосновенности русской территории, причем право самоопределения русских народностей определенно ограничивалось «окончательным решением Учредительного Собрания». Третий пункт, подтверждая независимость Польши ссылкой на русский правительственный акт от 13 марта 1917 года, предоставлял польским областям Германии и Австрии «право на самоопределение при условии международной гарантии». Четвертый пункт обязывал Германию возместить, по крайней мере ту часть убытков Бельгии, которая нанесена нарушениями правил войны Гаагской [568] конвенции. Пятый пункт ставил в такое же положение Сербию и Черногорию. Шестой требовал «восстановления» Румынии без отделения от нее Добруджи. Седьмой обставлял плебисцит Эльзас-Лотарингии условием, что в нем не примут участия «лица, находящиеся на германской государственной службе, и не являющиеся уроженцами Эльзаса, а также их семьи». Восьмой обеспечивал «полную автономию Армении» «международной гарантией» и предоставлял ее окончательное устройство «армянскому народному собранию при той же гарантии». Наконец, девятый пункт оговаривал «реальную гарантию свободного голосования» при окончательном решение «всех национально-территориальных вопросов, вызванных настоящей войной или стоящих в связи с ней, как-то, югославянского, трансильванского, чешского и итальянского в Австрии». Это было полное отступление по всей линии и прямое признание того, что критика первого «Наказа» Скобелеву была вполне основательна. Таким образом, главный повод к конфликту - содержание «Наказа», враждебного интересам России - был устранен.
Но это еще не значило, что разрешен был и самый конфликт. Напротив, он был перенесен на более защитимые пункты: на отношение министерства к демократической делегации вообще, на отношение его к стокгольмскому конгрессу, в особенности же на основной и главный пункт разногласия: переговоры с союзниками о немедленном мире. Вопрос о том, воевать или мириться, готовиться к продолжению обороны или к перемирию на всех фронтах, продолжал стоять так же уродливо и неправильно, как раньше и острота его после открытого обмена мнений в Совете республики только усилилась. Сторонники того или другого решения одинаково признавали, что решение вопроса международной политики должно быть связано с решением вопроса военного, но по военному вопросу «демократия» имела свое решение: это было решение Верховского, принятое Керенским. По вопросу же внешней политики мнение Терещенко не могло быть принято «демократией». И сам собой, конфликт между двумя сторонами вопроса превратился в конфликт двух лиц, защищавших несовместимые решения: Верховского и Терещенко.
Верховский за эти дни обнаружил вполне сознательное отношение к этой своей роли и хотел воспользоваться положением, которое для него так выгодно складывалось. В своих сношениях с органами демократии, которые становились все более частыми и систематическими, он определенно проводил то мнение, что из неразрывной связи войны с внешней политикой надо сделать именно тот вывод, который предлагал он, а не Терещенко: не усиление средств борьбы, а немедленный мир. «Новая Жизнь» Горького решительно взяла Верховского в эти дни под свою защиту и указывала, что в лице Верховского и Терещенко «столкнулись два миросозерцания»: одно - приемлемое для демократии, другое - неприемлемое. «Для генерала Верховского ясно», писала газета, [569] стоявшая на границе большевизма, «что для успешной обороны и для предотвращения дальнейшей разрухи армии солдатская масса должна определенно знать преследуемые Россией цели. Всякое затемнение этих целей, всякое оттягивание мирных переговоров неминуемо учитываются армией, как предательство и обман. Рассеять такие подозрения может только последовательная и твердая политика мира... К такому взгляду военный министр пришел не под влиянием теоретических соображений, а вследствие горьких уроков самой действительности... Как военный, он не мог утаить ту правду, о которой единогласно сообщают все приезжающие с фронта люди, а именно, что без ускорения мирных переговоров немыслимо не только поднять дисциплину в армии, но и удержать ее на позициях». Вывод «Новой Жизни» выражал взгляд левого крыла революционной демократии: «несмотря ни на какие запугивания, демократия должна поддержать генерала Верховского против Терещенко».
При таком настроении возобновились 20 октября прения по иностранной политике в Совете республики. М.И.Терещенко, выехавший в ставку перед речью П.Н.Милюкова, вернулся в Мариинский Дворец лишь во второй половине заседания 20 октября. Следовательно, он не мог участвовать в переговорах этих дней. Это и отразилось на характере левых выступлений - меньшевика Гурвича-Дана, интернационалиста Лапинского, наконец Чернова, говоривших в этом заседании. Вялое отношение к прениям, выражавшееся в позднем открытии заседаний при полупустом зале, продолжалось в течение всего этого заседания и следующего, 23 октября.
Дан и Лапинский развивали приблизительно одни и те же тезисы «революционной демократии», конечно, с гораздо большей определенностью, чем это сделал бы Церетели, теперь совершенно стушевавшийся. Разложение армии не есть вина «революционной демократии», а продукт войны, непонятной народу и даже не «империалистической». «Наше участие в этой войне было преступлением царизма, искавшего себе спасения от надвигавшейся на него революции». Это трафаретное представление включало, конечно, и ответ на вопрос об ответственности за войну - конечно, ответ в германском смысле, а не в смысле наших союзников. «Революция для широких масс и для армии была революцией против войны, революцией скорейшего достижения мира». Понимать ее, как «революцию за лучшее ведение войны» есть «глубокое заблуждение многих в России и на Западе». Именно это заблуждение, «в частности политика Милюкова», на нем основанная и продолжавшая внешнюю политику царизма, «больше, чем что-либо способствовало развитию анархии внутри страны и разложению армии». Если армия еще существует, «если законное стремление к миру не разложило ее окончательно, то заслуга в этом принадлежит единственно революционной демократии, которая только одна работала над организацией нашей армии». Коалиционное [570] правительство при Терещенко, в мае обещало ей помочь, «направив свою активную внешнюю политику на скорейшее достижение всеобщего мира» на основе демократической формулы. Но оно «приложило слишком мало усилий для проведения этой политики в жизнь». В речи Терещенко нет «ни демократических, ни революционных элементов, которые одни только могли бы дать опору сильной твердой внешней политике». Россия при нем ведет себя какой-то «бедной родственницей» своих союзников и рассчитывает на их «плюсы» для покрытия своих «минусов», тогда как революция сама по себе есть «колоссальный плюс». «Достоинство России не было достаточно ограждено в происходивших здесь прениях»: у нас есть силы двинуть вперед дело демократического мира и все и каждый должны считаться с этим основным требованием русской демократии - приступить немедленно к мирным переговорам. Лапинский также находил, что правительство коалиции не умеет говорить с союзниками решительным языком и не руководится демократическими лозунгами. «Настал момент, когда революционная Россия должна открыто сказать союзникам, что дальше воевать она не может и что затягивать войну без определенной цели - бессмысленно. Надо потребовать от союзников немедленно приступить к мирным переговорам на основаниях, провозглашенных русской революцией». Дан выражался осторожнее: «Наш делегат и вся делегация должны поставить на очередь вопрос о декларировании всеми союзными державами готовности немедленно приступить к перемирию, как только все страны согласятся отказаться от насильственных захватов»: это есть самое главное требование «Наказа», о котором министр умолчал. Еще сдержаннее высказывался Чернов, понимавший, по-видимому, что от русской дипломатии требуют лишь платонической демонстрации. «Сейчас не ставится вопрос о принятии полных условий мира». На конференции «могут быть выработаны лишь принципы и первые попытки применения их к конкретным вопросам. Опубликование принципов уже будет громадным приближением к ликвидации войны. Заблуждаются утверждающие, будто бы они обладают магическими средствами окончить войну, провозгласив моментально перемирие на всех фронтах. Перемирие явится естественным следствием гласности результатов будущей союзной конференции». В этой связи, - «пока еще не созрели обстоятельства для мира на всех фронтах», - получил больше значения вопрос об «ускорении их созревания» путем созыва «предконгресса мира», Стокгольмской конференции. Приобретало смысл и требование, выставленное Даном, - чтобы русское правительство не ограничивалось признанием Стокгольмской конференции «частным» делом, на чем настаивал Терещенко, а считала бы ее делом своим, «неотделимым» от признанной им демократической внешней политики.
Речь П.Б.Струве еще раз подчеркнула глубокую разницу между этим пониманием и тем, которое разделяла правая часть [571] Совета. Верно, что стремление России к миру не дало до сих пор никаких результатов. Но это произошло не потому, что была ошибочна политика Терещенко, который все же, дал хоть «минимум того, чего могли требовать здравое национальное чувство и истинные интересы России». Это объясняется тем, что с самого начала революции пропаганда мира была построена на утопических предположениях. Германские социал-демократы, на деятельности которых построен весь расчет, суть «прежде всего, немцы и добрые буржуа. Как немцы, они не будут бунтовать во время войны, а как добрые буржуа, они вообще неспособны делать революцию. Самые смирные русские кадеты - гораздо более революционеры, чем самый свирепый германский социал-демократ». Вот почему «демократическая формула» лишь разожгла аппетиты германского империализма на прибалтийский край и повела к затяжке войны. Бессмысленно объяснять солдатам, за что ведется война, «когда враг почти вплотную подходит в столице и идут разговоры об эвакуации Петрограда». Далее, пропагандисты немедленного мира «вводят русский народ в заблуждение, обещая, что при немедленной ликвидации войны, народу станет легче. Напротив, подобное катастрофическое прекращение войны, не могущее произойти в условиях упорядоченной международной и хозяйственной обстановки, будет означать внезапное катастрофическое ухудшение положения рабочих масс вообще и широких слоев городского населения в частности. Революционная ликвидация войны ввергнет массы непосредственно же в испытания более тяжкие, чем те, которые налагает война».
Афоризмы одного из основателей русского марксизма больно били его бывших единомышленников. «Вы потому плохие социалисты», бросил он им один из своих глубоких парадоксов, «что вы не получили хорошего буржуазного воспитания». «Бонапарт», кричал с места Мартов. Другие напоминали Струве про Корнилова. Последнее напоминание вызвало со стороны оратора гневную реплику. «Корнилов бежал из германского плена после смертельных ран и имя его мы все здесь признаем честным». На левой это вызвало бурные протесты, а правая отвечала на них, вставши с мест и устроив в честь арестованного «государственного изменника», как его тут же назвал Чернов, импровизированную овацию.
Было ясно, что при таком расхождении взглядов, почти при двух миросозерцаниях, общая формула перехода была еще невозможнее, чем это оказалось при обсуждении военных вопросов. Попытки составить такую формулу, однако, делались и слева и справа, социал-демократами и партией народной свободы. Но переговоры о ней с другими группами не приводили ни к чему. И опять пришлось отсрочить окончание дебатов до следующего заседания 23-го октября.
Политическая обстановка к этому заседанию, однако же, снова значительно изменилась. Вернувшийся из ставки Терещенко снова завел переговоры с представителями «демократии» на почве уже [572] сделанных ею уступок в вопросе о «Наказе». Однако и Верховский не хотел отказаться от роли истинного представителя демократического мировоззрения. Переговорив с левыми группами, он по-видимому, окончательно решил, что его час настал. Во Временном Правительстве сношения Верховского с левым крылом «демократии», не исключая и большевиков, как раз в это время вызвали сомнения, следует ли ему оставаться леном правительства в виду грозившего движения большевиков. Верховский решился пойти навстречу этим толкам и сам поставил вопрос о своей отставке, но уже на вопросе принципиальном - о всей политике правительства или, точнее говоря, именно об основном вопросе всей политики: о связи войны с внешней политикой. Вечером 20 октября заседала созванная Советом республики комиссия обороны. Выслушивались обстоятельные доклады начальников отделов по разным частям снабжения армии. В середине этих докладов, поздно вечером, явился в заседание министр Верховский и, взяв слово без всякого отношения к обсуждаемым вопросам, заявил, что все это мелочи и детали и что необходимо обсудить главный вопрос о том, можем ли мы вообще продолжать войну. Такое странное вмешательство в прения вызвало недоумение и смущение. Члены комиссии из фракции народной свободы предложили председателю Знаменскому[7] восстановить порядок прений, прерванный министром. Вмешательство Верховского было так очевидно неуместно, что председателю только и оставалось удовлетворить это требование, что он и сделал в довольно резких выражениях.
На следующий вечер, 21 октября, Верховский повторил свою попытку уже обдуманно. В связи с прениями в Совете было назначено специальное совместное заседание двух комиссий - обороны и иностранных дел, где должны были выступить один за другим оба министра, Верховский и Терещенко. Если первый доказал бы, что Россия не может воевать, то второму оставалось бы только сделать из этого соответствующие выводы для нашей дипломатии. В этой последовательности выступлений, по-видимому, и состоял план Верховского и его сторонников в комиссии. Верховский предварительно решил подготовить фракции к своему выступлению и, в числе других, просил и получил свидание с несколькими ответственными представителями фракции народной свободы. Он говорил им, что не считает возможным удержать армию от распадения иначе, как путем обещания близкого мира. В этом последнем случае он рассчитывает поднять энтузиазм в войсках и повести их к победам. Перелом настроения в войсках нужен и для внутренней политики. Один раз ему удалось предотвратить выступление большевиков. Но в другой раз это может и не удастся... Он спрашивал членов фракции, считают ли они возможным поднять вопрос о мире с союзниками на конференции, куда ему предлагали ехать в качестве представителя демократии. Верховский получил ответ, что поднятие энтузиазма в войсках [573] путем обещания мира есть средство уже испробованное - и оказавшееся пагубным. Ничто не обеспечивает нас против того, что и теперь вместо подъема получится новая эпидемия дезертирства с фронта, - только на этот раз в более широких размерах. Именно поэтому трудно привлечь этим способом и наших союзников к принятию «демократических» предложений. Те, кто все-таки хочет на них настаивать - и в то же время говорит о заключении «общего» мира, - впадают в противоречие сами с собой. Союзники не пойдут на окончание войны в ничью или в пользу Германии; если даже мы откажемся воевать дальше, этим мы не принудим их заключить мир. Они все равно будут продолжать борьбу, но развязанные от обязательств по отношению к нам, не будут уже церемониться, если придется закончить войну уступками за наш счет. Таким образом, «демократическая» постановка вопроса о мире на союзнической конференции есть постановка практически бесплодная и безнадежная, для нас же унизительная и вредная. Вредная потому, что раз заговорив громко о мире, мы уже не сможем окончить ничем. Вместо «общего» мира мы будем принуждены дальнейшим развалом армии говорить о мире «сепаратном». Сепаратный мир и есть последнее слово так называемой «демократической тактики»![8]
Верховский имел вид поколебавшегося и смущенного этими возражениями. Он раскланялся и ушел. Но вечернее заседание 21 октября показало, что возражения к.-д. вовсе не заставили его отказаться от своего плана кампании. В своем докладе он оперировал очень приблизительными расчетами. Министр продовольствия берется прокормить всего 5 миллионов, а у нас на фронте 7 миллионов. Следовательно, воевать невозможно. Далее, упадок производительности заводов делает невозможным снабжение [574] армии в надлежащих размерах: это приводит к тому же выводу[9]. В этом роде велась вся аргументация Верховского перед комиссией, многие члены которой привыкли к серьезной специальной работе. По окончании доклада Верховского внесено было заготовленное заранее предложение: выслушать тотчас же доклад министра иностранных дел, и затем открыть прения по обоим докладам. Члены фракции народной свободы воспротивились этому, - и встретили поддержку не только среди кооператоров, но и среди более левых членов комиссии. Они доказывали, что с выводами военного министра нельзя считаться, как с окончательными и безусловными, и прежде чем приступать к обсуждению внешней политики, которое существенно зависит от этих выводов, необходимо предварительно заняться специальной проверкой самых выводов.
Когда это было принято и прения открыты, первым оппонентом Верховскому выступил, к полной неожиданности для комиссии, министр иностранных дел М.И.Терещенко. Он поставил три вопроса. Считает ли военный министр цифровые данные, которыми оперирует, достаточно надежными? Возможно ли делать заключения о современном состоянии снабжения, не зная прошлого и не имя возможности провести параллель между ним и настоящим? И, наконец, не полагает ли военный министр, что вступить на указанный им путь было бы равносильно измене и предательству? М.И.Терещенко сообщил при этом, что во Временном Правительстве затронутые здесь вопросы не обсуждались и что высказанные Верховским мнения он слышит впервые. После этого сенсационного заявления, члены фракции народной свободы внесли новое предложение: прервать обсуждение до тех пор, пока у комиссии будет мнение всего правительства, а не отдельных министров и поставить на повестку следующего соединенного заседания специальные доклады о сравнительном состоянии снабжения армии в прошлом году и теперь для выяснения степени безнадежности настоящего положения. К голосу представителей к.-д. присоединились и другие голоса, - после того, как министр в своих спутанных и сконфуженных объяснениях на вопросы Терещенко, задел снова тему, которая проскользнула незамеченной в его обращении к Совету республики: вопрос о необходимости сосредоточить в одних руках власть, которая могла бы распоряжаться военной силой и, в случае необходимости, прибегать к принудительным мерам. Только что перед этим появился в печати приказ Верховского войскам от 17 октября, в котором в очень резких выражениях заявлялось, что «развал и анархия тыла губят страну» и «требовалось от всех начальников, в тесном союзе с комиссарами и комитетами, принятие самых решительных мер, вплоть до применения [575] оружия для подавления анархии», тогда как «до сих пор было больше слов, чем дела». Когда министр повторил те же мысли в комиссии, то уже слева его спросили: не называется ли та власть, о которой он говорит «диктатурой»? Если угодно, назовите ее этим именем, ответил Верховский.
Отголоски этих прений проникли в ближайшие дни в печать и произвели такое же впечатление, как в комиссии. «День» говорил: «Страна доверила свою судьбу ограниченному человеку, в котором ограниченность или авантюра перевешивают чувство долга и лояльности?.. Отдающий черносотенством авантюризм, опьяняющий теперь столь многих перспективой диктатуры, и интернационалистская фразеология причудливо смешиваются в лице человека, занимающего один из наиболее ответственных постов в государстве». «Русское Слово» говорило: «Выскочив в момент нового усиления «советской» диктатуры и возросшего влияния большевизма, генерал Верховский сразу взял соответствующий тон и начал спекулировать на «корниловщине» и на «спасении революции», вскочив на запятки колесницы товарища Троцкого. Конечно, если бы генерал Верховский был рожден «товарищем», то его революционная карьера не кончилась бы с его отставкой, и мы увидели бы его в роли настоящего генерала революции, во главе полков, присягнувших на верность товарищу Троцкому и победоносно завоевывающих... Петроград. Но генерал Верховский только "вельможа в случае"».
Рассуждения о «диктатуре», в связи с готовящимся восстанием большевиков, произвели, наконец, впечатление и на Керенского. Он решился расстаться с военным министром. Неосторожное выступление Верховского в комиссиях оказалось той апельсинной коркой, на которой военный министр поскользнулся даже и во мнении левых. Вопрос об отставке министра был поставлен М.И.Терещенко, приехавшим прямо из заседания комиссии в Зимний Дворец к Керенскому. М.И.Терещенко указал, прежде всего, на недопустимость сепаратного выступления министра, без предупреждения правительства, по вопросу такой огромной важности и принципиального значения. Верховский признал свою вину в этом отношении. Но Терещенко настаивал на недопустимости и самого содержания заявлений Верховского и на невозможности для министра иностранных дел вести далее внешнюю политику, если взгляды эти будут приняты. Верховскому оставалось после этого только подать в отставку, причем ему было обещано сделать это в форме «отпуска по болезни, с освобождением от обязанности военного министра» и с обязательством немедленно же покинуть Петроград для устранения всяких толков о его возможной роли в случае восстания большевиков. Официальное постановление правительства об этом было сделано, после обычных колебаний Керенского, только 23 октября и опубликовано 24. Накануне 22-го была закрыта газета Бурцева «Общее Дело»[10] за вздорное сообщение, что «в заседании комиссии обороны военный [576] министр предложил заключить с немцами мир тайно от союзников». Председатели комиссии Скобелев и Знаменский печатно засвидетельствовали, что «такого предложения» Верховский ни в комиссии обороны, ни в соединенном заседании не делал. Союзные послы получили от М.И.Терещенко соответствующие уверения. Свою победу М.И.Терещенко ознаменовал приглашением на совещание делегатов, отъезжавших на парижскую конференцию, - с министрами - М.В.Алексеева и П.Н.Милюкова. Первый дал справку о мерах восстановления боеспособности армии и снова, уже в четвертый раз, настаивал на последовательном и спешном проведении программы, неоднократно принимавшейся и в июле, и в августе, и в сентябре при его участии. Последний дал справку об интересах России на Ближнем востоке, о наших задачах в Армении и в проливах.
Таково было положение, когда возобновились прения по внешней политике в заседании Совета республики 23 октября. Внешней политикой интересовались в этот день еще меньше, чем прежде. В зале заседания оставалось едва сто членов, которые притом не слушали ораторов. Заседание открылось с большим опозданием, в 12 часов, и было еще сокращено перерывом, в течение которого, как и во время прений, в кулуарах передавались слухи о предстоявшем выступлении большевиков, а представители фракций вели безуспешные переговоры о формуле перехода по внешней политике, которая могла бы собрать большинство. Единственная реальная цель прений была теперь примирить Терещенко с «демократией». Это должно было быть достигнуто выступлением М.С.Скобелева, с одной стороны, и «разъяснением» недоумений, вызванных у демократии речью Терещенко, с другой. Речь Скобелева, действительно, носила примирительный характер. Конечно, министр был «недостаточно энергичен» в изменении курса русской внешней политики. Но, все же, он и «не проявил упорства Милюкова». Скобелев признал «трагизм русской демократии» в том, что ей зараз приходится и добиваться скорейшего мира и стремиться к демократическому разрешению поднятых войной вопросов. О состоянии отдельных вопросов он сообщил успокоительные сведения. «Бельгийский посланник удовлетворился разъяснениями исполнительного комитета». «В Эльзас-Лотарингском вопросе нет больше разногласий между русской и французской демократией». Полякам, армянам, сербам даны удовлетворившие их обещания. С Литвой и Латвией как-нибудь сговоримся «по-братски» о сохранении «великого государственно-хозяйственного организма», в котором «демократии всех национальностей, населяющих единую, царскую Россию, одинаково заинтересованы». Что касается вреда для России нейтрализации проливов без полного разоружения, - «уж позвольте русской демократии озаботиться и здесь, чтобы конечное достижение, к которому стремится она в области международных отношений, не стало орудием ее собственного закрепощения». «Наказ» во всяком случае оказал [577] услугу: он послужил лакмусовой бумагой, сразу обнаружившей полюс войны и полюс мира. Об армии беспокоиться нечего: «представители политического течения, предпочетшего остаться за пределами этой государственной аудитории (то есть большевики), в решительный момент отдают свои жизни на алтарь своей родины. Отрицательные явления есть и в других армиях: они объясняются продолжительностью войны. Делегация на конференции, конечно, должна быть единой, ибо выражает единую волю единой революционной страны». Однако же, «расхождение во взглядах по отдельным конкретным вопросам между членами делегации - допустимо». «Ближайшим и неотложным шагом Временного Правительства должно быть предложение союзникам огласить цели, за которые они будут вынуждены вести войну и за отсутствием (осуществление ?) которых они готовы будут завтра же сложить оружие и тем самым сделать достоянием истории старые соглашения; наконец, переход от пассивной политики умалчивания к открытым деятельным шагам и открытое предложение от имени всех союзников противной стороне приступить немедленно к обсуждению условий мира».
Ответ М.И.Терещенко не содержал новых уступок «демократии», но содержал несколько упреков по ее адресу. «Зигзагов» во внешней политике, за которые упрекают министра не было, а во внутренней политике «развивающаяся анархия действительно провела в работе государственной жизни тяжелые зигзаги». «Мы не сдали позиций, принятых в мае», говорил министр; «а вот некоторые организации это делали, если сопоставить их заявления в марте с теми, которые делаются теперь». «Министерство - основных целей, являющихся государственно-национальными интересами России, сдать не может». Его задача на конференции «согласовать возможно теснее наши взгляды на вопрос о мире с взглядами той стороны: «та сторона должна заявить о мире без захватов». Но для этого нужны два существенные условия. Первое, - чтобы не говорили об армии, что это только лица, одетые в солдатскую форму, но чтобы совершилась работа по восстановлению армии». Второе, - «чтобы те, кто будут за границей.., чувствовали, что сзади есть нация, есть люди, которые думают за Россию и поддерживают и созидают сплоченную нацию», как это сделали наши союзники.
«Если этого не будет, тогда - будет ли единое представительство или два, будет ли контролер и министр или только один контролер, ничего из этого не выйдет».
На этом заявлении оборвались прения по внешней политике в Совете республики. Совету оставалось жить два дня, - и эти два дня были наполнены заботами не о достойном России представительстве за границей, а о том, чтобы как-нибудь справиться с вновь налетевшим внутренним шквалом, грозившим затопить все: и вождей, и исполнителей, и сам государственный корабль, направлявший [578] страну к обетованному берегу Учредительного Собрания. Прежде чем вернуться к решительным дням борьбы и к роли в эти дни Совета республики, остановимся и рассмотрим, в чем собственно заключалась опасность.[1] Бенедикт XV - римский папа. 29 августа 1917 года огласил ноту к правительствам воюющих стран с призывом к заключению перемирия. Предложение было отвергнуто странами Антанты под предлогом, что перемирие может быть использовано Германией для восстановления военной мощи.
[2] Как известно, неделю спустя после победы большевиков Ленин опубликовал декрет 15 ноября о праве самоопределения народностей «вплоть до отделения», а 29 ноября германский канцлер Гертлинг заявил в Рейхстаге, что он «уважает право Польши, Курляндии и Литвы на самостоятельное решение своей судьбы».
Гертлинг - рейхсканцлер Германии с 1 ноября 1917 по 30 сентября 1918.
[3] Грей Эдвард (Эдуард) (1862-1933) - виконт, в 1905- 1916 министр иностранных дел Англии.
[4] Ллойд Джордж Дэвид (1863 - 1945) - английский государственный деятель, дипломат. В 1905-1908 министр торговли, в 1908-1915 министр финансов, В 1916-1922 премьер-министр Великобритании. Был одним из инициаторов интервенции в Советскую Россию. Один из авторов Версальского мирного договора (1919).
[5] Киреевский Иван Васильевич (1806-1856) - русский философ, литератор, критик, один из главных деятелей славянофильства.
[6] Доказательство.
[7] Знаменский Сергей Филимонович - народный социалист, член Предпарламента, участник чехословацкого выступления летом 1918. Трудовик, член Исполкома Петросовета, председатель комиссии обороны.
[8] В.Д.Набоков в своих мемуарах рассказал о своих личных колебаниях по вопросу о продолжении войны и о попытках Б.Э.Нольде и Аджемова провести соответственный взгляд в центральном комитете к.-д., (где решение вопроса было отложено до моего возвращения из Крыма) и в частном совещании у кн. Гр. Н.Трубецкого (которое, как и ЦК, в большинстве отнеслось к мысли о воздействии на союзников отрицательно). Беседа с Верховским происходила в квартире Набокова днем 20-го октября; присутствовали Шингарев и Кокошкин; говорить пришлось главным образом мне. Только из мемуаров Набокова я узнал, что он молчал по «психологическим» мотивам, не разделяя по существу нашего мнения. Но обстоятельство, делавшее нашу позицию бесспорной, было то, что единственной альтернативной был бы сепаратный мир, - ибо надеяться убедить союзников было наивно, а на сепаратный мир тогда никто идти не хотел, как ни ясно было, что разрубить безнадежно запутавшийся узел можно было бы только выходом из войны.
Из записок Верховского видно, что мысли им высказывавшиеся, были его серьезным убеждением. Но провести их на деле, не присоединяясь к лозунгам большевиков, было совершенно невозможно. В этом была трагедия положения тех, кто как Верховский, принуждены были защищать «демократизацию» армии.
Трубецкой Григорий Николаевич (1873-1929/1930) - князь, общественный деятель, брат философов С.Н. и Е.Н.Трубецких.
[9] Подробно речь Верховского изложена в его книге: «Россия на Голгофе». Пг., 1918.
[10] «Общее дело» - газета, издававшаяся в Париже при участии В.Л.Бурцева в 1909-1910. После Февральской революции издавалась Бурцевым в Петрограде. После того, как она была закрыта Временным правительством, он стал издавать газету «Наше общее дело», закрытую большевиками. Впоследствии в эмиграции Бурцев возобновил издание газеты «Общее дело».